А не спал по ночам купец Жиглов пуще из-за того, что в двух кубышках золото вез, чтобы побольше персидского, индийского шелку захватить в Астрахани, где его купцы заморские поджидали.
На спящих стрельцов купец Жиглов сердито поглядывал:
— Дрыхнут, собаки, нещадно, хоть глаза им выколи. Тишина ночная, будто смола сгустилась. Задремал и купец, осовел от черноты. И вдруг над самым ухом — глаз кривой и зубы оскаленные:
— Указывай, купец Жиглов, где лежат спрятаны две кубышки с золотом да бочонок с серебром?
Оторопел купец — глазам, ушам не верит, закричать хотел, а хриплый голос ему в ухо:
— Не кричи, купец, стрельцов разбудишь, а коли разбудишь — вот этот нож печеночный по рукоять в брюхо всажу и поверну не раз в кишках. Указывай золото!
— Тут оно в ящике, ищи, — хрипел купец, — бери, тут… тут…
А когда черный человек нагнулся над ящиком и шарить начал, купец железной палкой ударил по голове человека и, сбросив его в воду, заорал:
— Эй, стрельцы! Спасайте!
К купцу другой человек подскочил:
— Зря ты, Жиглов, удальца загубил, зря. За что загубил? Неужто золото дороже человечьей жизни? Али по-купецкому выходит, что голытьба за человека не считается? А тогда дозволь и тебя за тварь негодную признать. Указывай золото!
— Стрельцы, спасители! — верещал купец.
— Сарынь на кичку! — гремело на носу, над стрельцами.
— Сарынь на кичку! — неслось с воды.
— Сарынь на кичку! — раздавалось с других судов.
— Сарынь на кичку! — отвечало эхо ночное с берегов.
— Сарынь на кичку! — бурлила Волга по бездонным сторонам.
— Берите золото мое, — ревел купец исступленно, — вот оно в кармане, в мешке припасено, а про две кубышки наврали вам злодеи из холопов моих, вот крест святой, — наврали супостаты. Берите это золото, да только душу оставьте на покаяние, ибо не имею надежды и иного прибежища, кроме тебя, господи…
— Я знаю, где твое золото, — хохотал жигловский холоп в выкаченные глаза хозяина, — мы вот — скотина твоя, холопы твои присмертные, кровь наша — вот твое первое золото. А второе золото — две кубышки да бочонок серебра в нашу холопскую казну по правде поступило, — гляди в темень ярую, может, увидишь.
— Душегубы, воры! — базлал Жиглов, — отпустите душу на покаянье вожделенное, молиться за вас стану, воры. Никому, кроме бога, не скажу про вас, воры. Отпустите…
Пробегавший человек крикнул купцу:
— Мы не воры, не разбойники — атамановы помощники. А наш атаман-батюшко Разин, Степан Тимофеевич. Вот он к тебе идет — с ним и считайся.
Степан подошел подбоченясь:
— Ты ли, купец Жиглов?
— Я есмь раб божий Жиглов, — повалился в ноги Степану купец.
— А по какому купецкому правилу ты загубил человека, али по привычке? И чего достоин ты за злодеянье — суди сам.
— Перед Господом Богом отвечу, — ревел купец, — а у тебя, батюшко, прощенья прошу.
— Перед богом легко отвечать, — улыбался атаман, — а вот перед нами попробуй. Не волен я и прощенья тебе дать за человека, дважды тобой загубленного: по милости вашей купецкой, он и так весь иссечен в конюшнях был, — еле этот холоп спасенье в беглых нашел, а ты его и вовсе прикончил. Пойди-ко за ним, да у него прощенья и проси.
Купца швырнули в Волгу.
Пушку на атаманский струг спустили.
Ружья, сабли у стрельцов отобрали.
Товары, сколько приглянулось, очистили, свалили на струги.
Холопы жигловские пристали к вольнице.
Струги исчезли в смоляной черноте.
Суда плыли своей дорогой.
Тишина ночная нависла еще гуще, еще укрывнее.
Волга дышала величием молчания.
Перекликались в берегах совы и филины, да изредка глухо выли волки.
На парусах
Жадно, ненасытно полюбил Степан Волгу-раздольницу, так полюбил ее сердешную, животворную, приютную в берегах, что не знал пределов благодаренью своему за щедроты-удачи оказанные, не ведал и чудодейственных слов таких, чтобы излить свою душу в преклонении за счастье дарованное.
А приливающее счастье рекой, будто Волгой, текло, и не было конца этому благодатному приливу.
Если подняться на гриву утеса Орлиного Клюва — можно любому глазачу увидеть размах горизонтов, а у Степана глаза краше солнца видели.
И ночью он, как луна, смотрел.
По горам ночным, будто по коленям матери, ползал.
А когда спускался обратно в стан свой и видел перед собой бегущую Волгу, струги в кустах, вольных людей, бесшабашно распевающих у костров песни свои излюбные, ретивые, падал Степан на землю, целовал ее, хрустко жевал, глотал, упоенно-любовно спрашивал:
— Как быть, куда идти, где найти?
Незаметно до самой воды докатывался и пил ее поцелуйно, с жаром лаская, будто единственную, пел ей горячую трепетную думу:
Волга, Волга! Не ты ли из сердца земли исток свой берешь, не ты ли наши сердца заливаешь любовью к тебе, не ты ли творишь нас великими, вольными, затейными, не ты ли указываешь нам пути-дороженьки!
Волга, Волга! Как мать, ты рождаешь нас и грудью вскармливаешь сильных для славы океанской.
Волга, Волга! И ты, как невеста, как возлюбленная, цветешь для любви нашей молодецкой, для подвигов удальских.
Волга, Волга! Во имя твое разливное наши песни распевные, самоцветные, наши крылья-паруса лебединые, наши легкие струги быстрые, дружные с чайками да с дикими утками.
Волга, Волга! Дорога наша размашная, неизменная, ратоборная.
Во пречистое имя твое, счастье, нам водою несущее, — распластываю я судьбу затеи знатной, и ты, Волга-матушка, кормилица-поилица, не оставь советом думы мои.
Вот я бычачьим ревом реву от радостей, что ты, Волга-любовь, заодно с нами, и готов всю жизнь повторять и знать только одно слово: Волга! Волга! И это одно безмерное слово преисполняет мой разум мудровольностью неисчерпаемой.
Волга, Волга! Ты сама, мать наша ядреная, видишь, кормилица, что все мы кумачовые дети, ребята твои, сермяжники крылатые, в молодости, в разгуле своем непочатую затею несем для блага народного-крестьянского-холопского-рабьего. И ты, Волга, храни, береги нашу буйную молодость, ты, сердешная, научи нас богатырями расти, чтобы крепли победушки наши на матерой груди твоей, чтобы жизнь на песню походила, как голубь на голубя.
Славил Степан молодость, купал ее в Волге, будто коня любимого.
В молодости, как в утреннем солнце, он видел все звучальные начала, все чудесные возможности и все звенящие концы.
В молодости, как в разыгравшихся волжских волнах, он слышал кудрошумный трепет движения, слышал прибойную хлесткость о крутологие берега, слышал песнеянную перепевность вдруг родившихся нечаянных криков с горы радостей в раздоль веселых долин, плодородных здоровеннейшим смехом. И-эхх! На!
С рассветом просыпался Степан от звона радуг, бегающих босиком по небесной поляне над головой.
— Что это раскинулось радужное и до неба в бриллиантах, — кричал он со сна.
— Держись за жизнь!
— Затыкай за пояса кистени!
— Эй, ядреные лапти!
— Сарынь на кичку!
— Глаза на Волгу!
— Сучи рукава!
— Катись колесом!
— Слушай атамана!
— На коня!
— На струги!
— На весла!
— Подымай паруса!
— Лети быстрым соколом!
— Вершай! Раздайся!
Так будила молодость.
В молодости, как в разветрившемся ветре, чуял Степан стихийную, яркую волю, смысл землевращения, красотинность смены цветов и времени.
Всей своей силищей богатырской ощущал Степан мудрость молодости в том, что творил жизнь по дарованию своему великому, океанскому, глубинному, искреннему, что жил во славу славную, молодецкую, что любил жизнь вольную от огня сердца своего, раскаленного кумачовыми днями да удальцами разудалыми, верными.