Одним из значимых претекстов «Уединенного» являются «Опыты» М. Монтеня. Розанов был знаком с «Опытами»[2], целью которых было непосредственное выражение авторского «я» в тексте: «содержание моей книги — я сам», — заявляет Монтень. «Уединенное» близко «Опытам» именно этим ренессансным духом свободного проявления в тексте личности автора, который, как говорит Монтень, предстает в «простом, естественном и обыденном виде». Монтеневское и розановское вступления сближаются тоном свободного, эпатажного обращения к читателю, который воспринимается не как объект, а как свободный субъект. Монтень, как и Розанов, отказывается от литературности, прагматизма и литературной славы («я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных»). Введение в «Уединенное» своей обыкновенной, частной жизни Розанов пояснял в духе францисканства органическими образами «благородных „лесных маргариток“», которыми он «переложил» свою книгу, чтобы «согреть и надушить» ими жизнь (Мимолетное, 1914).
Розанов подчеркивал антилитературную «рукописность» «Уединенного», которая проявляется прежде всего в индивидуальной авторской интонации (разговорный стиль, чужое слово (кавычки)). Домашнюю интонацию, на которой у Розанова-«разговорщика» всё «держится», О. Мандельштам считал главным его открытием, очень близким его собственной голосовой поэтике[3]. В «Четвертой прозе» (1930) поэт в духе Розанова боролся с ангажированностью уже советской литературы: «У меня нет рукописей, нет записных книжек, архивов. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голосу, а вокруг густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!» Этот интонационный принцип был значим и для Ахматовой, которая вслед за Розановым в «Опавших листьях» (Короб первый) сожалеет, что читатели перестали слышать голос живого Пушкина: «Мы почти перестали слышать его человеческий голос в его божественных стихах, во всей многопланности пушкинского слова и с сохранением его человеческой интонации».
Услышим же голос живого Розанова сегодня, когда почти забыт его ренессансный гуманизм. А ведь Розанов постоянно говорил о «неженье», об убавлении страдания и боли, о «золотых яблоках» Геспер ид (о человеческом счастье в смертном существовании), о стремлении расширить душу читателя — чтобы она вбирала в себя всё, была «нежнее», чтобы у нее было «больше ухо, больше ноздри»: «Я хочу, чтобы люди „все цветы нюхали“»…
Введение: «Как он смешит пигмеев мира»
Одна из глубочайших особенностей русского духа заключается в том, что нас очень трудно сдвинуть, но раз мы сдвинулись, мы доходим во всем, в добре и зле, в истине и лжи, в мудрости и безумии, до крайности.
Василий Васильевич Розанов (1856–1919), «первый русский стилист, писатель с настоящими проблесками гениальности, < которому присуща> особенная, таинственная жизнь слов, магия словосочетаний, притягивающая чувственность слов»[5], никак не встраивается монументальный ряд русских писателей-классиков, хотя в период наибольшего внимания к его персоне со стороны российских историков литературы — конец 1980-х — начало 2000-х годов, такие заявления и звучали. В глазах первооткрывателей его имени в постсоветской России:
Василий Васильевич Розанов — уникальная фигура мировой культуры. Выдающийся писатель и стилист, не написавший ни одного беллетристического произведения, создавший новый «одиннадцатый или двенадцатый» вид литературы: «Уединенное», «Смертное», «Опавшие листья», «Мимолетное», «Сахарна», «Последние листья». Публицист и мыслитель, чье сознание проникало в «запретные» области человеческой мысли. Философ, осмысливший и давший обоснование вопросам, которыми до Розанова интересовались мало, но которые после Розанова не могли не пополнить корпус «русских идей». Редчайший даже в масштабах мировой культуры защитник «религии Вифлеема», религии семьи и материнства; философ, напрямую связывавший понятия Бога и Пола. Подвижник, ратовавший за отказ христианского общества от античных ценностей и замену их семитической моралью. Воспитанник 1880-х годов, младший современник Толстого, Достоевского и Леонтьева, «затерявшийся» в эпохе модерна, но тем не менее нашедший возможность сказать свое громкое, влиятельное, сильное слово среди декадентского многоголосия начала века. Мученик мысли, разрывавшийся между христианством, иудаизмом и язычеством. Моралист, клеймивший традиционную нравственность и тут же на ее месте утверждавший нравственность нетрадиционную, новую. Наконец, просто занятная противоречивая личность, «ногой погрязшая в собственной душе», с прихотливым характером и трагичнейшей судьбой [РУДНЕВ. С. 1].
2
Вероятно, Розанов впервые познакомился с «Опытами» в Московском университете, где историю всеобщей литературы читал профессор Н. И. Стороженко, в статье памяти которого Розанов и упоминает Монтеня в 1906 г. (см. подробнее: Медведев А. Жанр «опавших листьев» В. Розанова и французская эссеистическая традиция (Б. Паскаль, М. Монтень, А. Амиель) // Франция — Россия: Проблемы культурных диффузий. Сб. научн. ст. Тюмень-Страсбург, 2008. С. 55–65). Вообще нужно заметить, что за легкостью и непринужденностью розановского стиля скрываются совсем не поверхностные познания.
3
Первой на это обратила внимание А. Кроун (Crone A. L. Mandelstam’s Rozanov // Mandelstam Centenary Conference. Collection of Articles. Tenafly: Hermitage, 1994. P. 56–71).
4
Ария «Пора выступать! Пора надеть костюм!» (итал., «Recitar! Vesti la giubba!») из оперы «Паяцы» (1892), музыка и сценарий которой написаны итальянским композитором Р. Леонкавалло.