— Что вам здесь нужно, — гневно вскрикивает Марина, топая ногою, — и кто смел вас сюда пустить?
А священники и весь духовный чин Марине в пояс кланяются и говорят ей:
— Пришли мы к тебе, государыня, со слезным молением. Запретила ты нам к заутрене в колокола благовестить, запретила нам звоном колокольным православных в Божий храм сзывать. Для-ради наших святых угодников возьми свой запрет обратно.
— Как вы смеете меня об этом просить? Сказано вам, чтобы вы по утрам не смели звонить, не смели моего царевича будить! Чуть посмеете — проучу вас по-своему!
Поклонившись ей еще раз в пояс, священники и весь духовный чин сказали в один голос:
— Будь по-твоему! Только и то помни, что, как умрет твой сын, не будем по нем панихиды петь, не будем благовестить.
И все разом сгинули из глаз Марины, которая проснулась, встревоженная сновидением, и разбудила сына своими страстными, горячими поцелуями. Мальчик проснулся, и первым его словом было:
— Мама! Гулять хочу! Пусти меня — мне скучно здесь.
И вдруг затопотали чьи-то тяжелые шаги у них над головою; застучал засов — и тяжелая дверь, скрипя, отворилась. Опустилась в темницу стремянка, а по ней сошли приставы, тот дьяк, что был при допросе, и два дюжих стрельца. Мальчик, отбежавший от матери в противоположный угол подполья, посмотрел на этих новых пришельцев с недоумением.
— Вы пришли за нами? — почти радостно проговорила Марина, приподнимаясь с кровати и гремя своей цепью.
— Не по тебя пришли мы, Марина Юрьевна, а по сына твоего, — сказал ей дьяк.
— Как? Вы его хотите взять у меня? — с испугом проговорила Марина.
— Так нам повелено…
И он указал приставу на ребенка, который пугливо забился в самый угол. Пристав подошел к нему и взял его за руку.
— Гулять пойдем, гулять! — нашептывал он ему, поглаживая его по курчавой головке.
Ребенок не сопротивлялся и только поглядывал на мать.
— Куда вы его ведете? — вдруг воскликнула Марина, выступая вперед, насколько ей позволяла цепь.
— Ведем, куда приказано, — коротко и ясно сказал дьяк, поворачиваясь к лестнице.
Марина все еще не могла уяснить себе смысла этих слов; но даже и простая разлука с ребенком представилась ей ужасною! Она упала на колени и, простирая руки к дьяку и приставам, проговорила умоляющим голосом:
— Ради Бога, ради всего святого! Скажите, — лучше ли ему там будет, чем здесь? Вернется ли ко мне, увижу ли я его?..
— На все то воля Божия, Марина Юрьевна, — глухо проговорил дьяк и стал подниматься по лестнице. Пристава подхватили ребенка, который даже не успел и оглянуться на мать, как уже очутился наверху. За приставами поднялись стрельцы — и дверь подполья тяжко захлопнулась, заглушая стоны несчастной матери.
А пристава вывели ребенка на двор тюрьмы, где уже ждали их… Ребенок увидел перед собою толпу вооруженных людей, увидел священника с крестом, в черном облачении, и какого-то высокого ражого мужика в красной рубахе и кафтане внакидку, с широким топором за поясом.
— Вот! На тебе его! — сказал один из приставов, передавая ребенка палачу.
— Ну, этот здесь! А те-то где же? — крикнул палач, поднимая ребенка на руки.
— И те идут! — отозвался кто-то.
И точно, из одной избы вышел Заруцкий и еще другой высокий, худощавый мужчина… На обоих были надеты поверх одежды белые саваны; в руках у них были зажженные свечи.
— Дядя! — обратился мальчик к палачу. — Мне холодно! Мой кафтанчик там у мамы остался…
— Ничего. Нам недалеко с тобой гулять, — сказал ему палач и заботливо прикрыл ребенка полою своего кафтана.
— Ну, все готово, господин дьяк! — доложили пристава.
Дьяк сел верхом на подведенного ему коня, махнул рукою и проговорил:
— С Богом!
Ворота тюремного двора отворились, и шествие медленно двинулось к месту казни. Осужденные на казнь затянули на ходу заупокойные молитвы, и их голоса звучно и глухо разносились в холодном и прозрачном воздухе сентябрьского утренника.
III
Последний удар
Когда дьяк и пристава увезли сына Марины и дверь подполья тяжело захлопнулась за ними, Марина долго рыдала, стоя на коленях… Слезы горькие, горючие, ручьем лились из глаз ее, лились неудержимо… Лютое горе разлуки с единственным ребенком, единственной утехой, которую еще оставила ей злая судьба, — это горе, как дикий, кровожадный зверь, грызло ее сердце и заставляло ее рыдать так, как не рыдала она даже над трупом Алексея Степановича, как она никогда не плакала над собою, над своим горем, над всеми своими утратами.