Выбрать главу

– Училка!

Всю кучу ребятишек как ветром сдуло».

В этом рассказе («Далекие зимние вечера») – Ванька, в другом – Петька, в третьем – Витька… Но повсюду в произведениях Шукшина «о детстве» действует, в сущности, один и тот же герой – мальчишка, подросток военных лет – герой и характер явно автобиографический. Это подтверждается и анализом «детских» рассказов Шукшина, и воспоминаниями матери Василия Макаровича, а также его односельчан – товарищей по мальчишеским играм.[1] Это подтвердил мне недавно (и немало нового поведал) и сродный (двоюродный) брат Шукшина, ныне известный художник, Иван Попов.

Они росли вместе, разница в годах – Попов чуть старше – была небольшая. Потом, после войны, жизнь на много лет развела Василия с «браткой» (оба уехали из Сросток), а потом снова свела, подружила и, что особенно важно, сблизила духовно, но об этом поговорим ниже. Здесь же отметим, что Шукшин спрашивал брата, перед тем как публиковать цикл рассказов «Из детских лет Ивана Попова»: «…я тут, Ваня, о нашем детстве безотцовском написал, назвал героя – это я, конечно, но и от тебя много взято, один же черт, вместе бегали, – назвал мальчишку твоим именем. Не возражаешь?..» Братка не возражал.

Проказы, шалости, опасные игры, бесстрашное и безрассудное отстаивание от всех и вся мальчишеской независимости, рыбалка, походы за ягодами и сорочьими яйцами… – все это было и навсегда осталось в памяти. Но было и другое – тяжелый труд, недетская усталость, вечное недоедание и недосыпание. В том же рассказе «Далекие зимние вечера» повествуется далее, как на ночь глядя приходится идти мальчику с матерью в лес – обманул сосед, не привез дров – рубить там деревья и нести их на себе:

«Березка гудит и гнется в такт шагам, сильно нажимая на плечо. Ванька останавливается, перекладывает ее на другое плечо. Скоро онемело и это. Ванька то и дело останавливается и перекладывает комель березы с плеча на плечо. Стало жарко. Жаром пышет в лицо дорога.

– …Семисет семь, семисет восемь, семисет девять… – шепчет Ванька.

Идут.

– Притомился? – спрашивает мать.

– Еще малость… Девяносто семь, девяносто восемь… – Ванька прикусил губу и отчаянно швыркает носом. – Девяносто девять, сто! – Ванька сбросил с плеча березку и с удовольствием вытянулся прямо на дороге.

Мать поднимает его. Сидят на березке рядом. Ваньке очень хочется лечь. Он предлагает:

– Давай сдвинем обои березки вместе, и я на них лягу, если уж ты так боишься, что я захвораю.

Мать тормошит его, прижимает к теплой груди.

– Мужичок ты мой маленький, мужичок… Потерпи маленько. Большую мы тебе срубили. Надо было поменьше.

Ванька молчит. И молчит Ванькина гордость».

А потом, в избе, он уже не в силах дождаться, когда будет готово редчайшее и нечаянное в те дни лакомство – почти настоящие пельмени: «…кто—то осторожно берет его за плечи и валит на пол». Матери стоит огромных усилий разбудить его и маленькую сестру Талю (уменьшительное – от Наташи). Но и за столом спят, а едят, хотя маковой росинки за день во рту не было, через силу. Приходится – и это голодных! – заставлять есть.

Это – военной зимой. А что же весной, летом и осенью, когда полным ходом идут полевые работы и когда вести их, кроме женщин и подростков, некому?! Прочитайте внимательно рассказ Шукшина «Жатва» и вы поймете, каково ему приходилось в двенадцать, тринадцать и четырнадцать лет. А довольно отчетливое впечатление о его детстве получит тот читатель, который познакомится кроме уже упомянутых еще и с такими автобиографическими рассказами Шукшина, как «Племянник главбуха», «Демагоги», «Рыжий», «Дядя Ермо—лай», «Чужие», «Гоголь и Райка», «Бык», «Самолет» (последние три вместе с рассказами «Первое знакомство с городом» и «Жатва» как раз и составляют цикл «Из детских лет Ивана Попова»). Отдельные факты о детстве Шукшина можно почерпнуть также из статьи «Монолог на лестнице»… Но нас сейчас интересуют не столько факты – как бы ни были они замечательны сами по себе, – сколько внутренний мир подростка и юноши Васи Шукшина перед «годами ухода».

«Витька любил свою мать, но они, к сожалению, не понимали друг друга», – читаем в рассказе «Племянник главбуха». Но почему же, спрашивается, не понимали? «Витьке нравилась жизнь вольная. Нравились большие сильные мужики, которые легко поднимали на плечо мешок муки. Очень хотелось быть таким же – ездить на мельницу, перегонять косяки лошадей на дальние пастбища, в горы, спать в степи… А мать со слезами (вот еще не нравилось Витьке, что она часто плакала) умоляла его: „Учись ты ради Христа, учись, сынок! Ты видишь, какая теперь жизнь пошла: ученые шибко уж хорошо живут“. Был у них сосед – врач Закревский Вадим Ильич, так этим врачом она все глаза протыкала Витьке: „Смотри, как живет человек“. Витька ненавидел сытого врача и одно время подумывал, не поджечь ли его большой дом. Ограничился пока тем, что выбил его свинье левый глаз». (С «разночтениями» та же история о свинье фигурирует в позже написанном сценарии «Позови меня в даль светлую» и в последней, неоконченной повести для театра «А поутру они проснулись».)

Жизнь вольная!.. Да где же ее взять?! Уже и мужиков—то на селе почитай что нет, уже и на отчима похоронка пришла, а его всё стыдят. «Вот не выучишься – будешь всю жизнь лоботрясом. Пожалеешь потом. Локоть—то близко будет, да не укусишь», – исправно повторяет слова старших маленькая сестрица Наташа (см. тот же рассказ «Далекие зимние вечера»). А у Васьки все «фокусы» на уме. Вот вроде и читать любит – до школы еще научился, а учится на редкость плохо. «Бывает – зачитываются», – объяснила «умная» соседка. Мать объявила войну книгам, а он все равно читал, вставлял книжку в обложку задачника, «маскировался» и читал. И что читал – тут любому здравомыслящему и образованному человеку мог бы прийти на ум гоголевский Петрушка, любивший сам процесс чтения!

«Читал я действительно черт знает что, – признавался потом Шукшин устами Ивана Попова, – вплоть до трудов академика Лысенко – это из ворованных (поддавшись неуемной жажде чтения, одно время он даже воровал книжки, какие попадались под руку, из школьного книжного шкафа. – В. К.). Обожал всякие брошюры: нравилось, что они такие тоненькие, опрятные; отчесал за один присест – и в сторону…»

Но довольно скоро после «книжной войны» благодаря вмешательству учительницы из эвакуированных Анны Павловны Тисаревской (или Писаревской), принадлежавшей к выходцам из кругов старой петербургской интеллигенции, Вася Шукшин стал читать – по специальному списку! – русскую и зарубежную классику. И часто – вслух, матери и сестре. «Мы залезали вечером на обширную печь, – вспоминал он потом, – и брали туда с собой лампу. И я начинал… Господи, какое это наслаждение! Точно я прожил большую—большую жизнь, как старик, и сел рассказывать разные истории моим родным. Точно не книгу я держу поближе к лампе, а сам все это знаю. Когда мама удивлялась: „Ах ты господи! Гляди—ка!.. Вот ведь что на свете бывает!“ – я чуть не стонал от счастья…[2]»

Эти чтения Шукшин, уже почти сорокалетний, назвал позднее праздником. И добавил: «Лучше пока не было».

…А как он обнимал, как целовал мать (это мне рассказывала сама Мария Сергеевна), когда ей удалось, по просьбе сына, достать через деревенского почтальона несколько довоенных однотомников русских писателей. Среди них были… Увы, кроме трилогии Горького «Детство», «В людях», «Мои университеты» и, кажется, стихов Некрасова, мать Василия Макаровича назвать что—либо наверняка не решилась. Не будем и мы выводить это задним числом.

Учиться он стал вроде бы лучше, но, как говаривали в старинных романах, участь его была уже решена. Как ни билась из последних сил мать, как ни помогали родня и дети, а втроем было уже не прокормиться в лихую годину, тем более что корове Райке, кормилице их и поилице, прокололи вилами живот – за то только, что она, оставшись ненадолго без присмотра, пристроилась, видно, к чужому какому—то стожку (в родном доме запасов сена уже не было).[3] И единственное правильное материнское решение в такой ситуации было – отдать Василия «в люди».