— Спасибо на добром слове!
Глаза Кузьмичева весело заиграли; он, всегда красный, еще покраснел и молодцевато поднялся на ноги.
— Вы до Царицына с нами? — спросил он еще возбужденнее.
— До Царицына.
— А «Батрак» ваш, поди, совсем готов, ждет только, как его в купель опустят… За чем дело стало?
Теркин без слов показал ему, что есть заминка в деньгах, постукав правой кистью о ладонь левой.
— Хе-хе! — раздался веселый смех капитана. — Вы это живой рукой оборудуете.
В его словах не было лести. Он действительно считал Теркина умнейшим и даровитейшим малым, верил, что он далеко пойдет… "Ежели и плутовать будет, — говорил он о нем приятелям, — то в меру, сохранит в душе хоть махонькую искорку"…
Тон капитана пришелся Теркину по сердцу. И весь этот интимный разговор прошел без ближайших свидетелей. Около никто не сидел, и чтобы не очень было слышно, Теркин придвинулся к самому кожуху.
— Всякого успеха! — крикнул капитан, подошел к перилам рубки и что-то тихо сказал лоцману.
Теркин остался один на этой половине кормового борта. Ехало мало народу, и от товаров палуба совсем очистилась: которые сдали в Нижнем, а которые должны были выгрузить в селе Работках, где с «Бирючем» стряслась беда.
Разговор о «Батраке» и о его поездке за деньгами вернул его мгновенно к тому, что было там, в губернском городе, у памятника, и у него, в гостинице.
Когда он вышел из каюты и сел у кормы, он ни о чем не думал, ничего не вспоминал; на него нашло особого рода спокойствие, с полным отсутствием дум. Воображение и чувства точно заснули.
Разговор с Кузьмичевым вызвал разом все, с чем он сел сегодня в четвертом часу утра на пароход «Бирюч». стр.44
Он полон был Серафимой, и это его почти пугало… Она ему нравилась, тянула к себе; обладать ею он мечтал целый год и с каждым днем все страстнее, но он не воображал, чтобы в ней он нашел столько прелести, огня, смелого порыва, обаяния.
Он не понимал даже, как мог он оторваться от нее и попасть на пароход. Да и она, — скажи он слово, осталась бы до позднего часа, и тогда ее разрыв с мужем произошел бы сегодня же. Ведь нынче вечером должен приехать из Москвы Рудич. Но она ушла в допустимый час — часа в два. В такой час она могла, в глазах прислуги, вернуться из сада или гостей.
Теркин без всяких расспросов верил, что у нее до встречи с ним не было никого, а мужа она не любила, стало быть, не могла испытывать никакого упоения от его ласк. Она слишком еще молода. Не успела она приучиться к чувственной лжи. И нельзя надевать на себя личину с такой натурой.
Да, он почти пугался того, как эта женщина
"захлестнула" его.
Его торжество как мужчины полное. Стоит ему дать ей депешу из ближайшего города, и она убежит.
И сегодня, прощаясь с ним у крыльца гостиницы в полусвете занимавшегося утра, она говорила прерывающимся шепотом, пополам с неслыханными им по звуку рыданиями.
— Вася! Я готова уехать с тобой. На том же пароходе, так вот, как я есть… в одном платье… Но не будешь ли ты сам упрекать меня потом за то, как я обошлась с мужем? Я ему скажу, что люблю другого и не хочу больше жить с ним. Надо его дождаться… Для тебя я это делаю…
И она не лгала. Он не мог себе представить, чтобы страсть женщины, с которою он счетом встречался четыре раза в жизни, достигла такого предела.
В себе он не чувствовал еще ни охоты, ни сил как-нибудь оглядеться, подумать о последствиях. Связь уже держала его точно в клещах, но эти клещи были полны неизведанной сладости. И долго ли он будет так захвачен — он не знал и не хотел себя допрашивать.
Под навесом, между кожухами, на фоне пролета, где помещается машина и куда заходили лучи вечернего солнца, отделилась мужская фигура.
Пассажир лет за пятьдесят, с ожерельем седеющей бороды, — остальное все было выбрито, — в белом картузе стр.45 и камлотовой коричневой шинели. Лицо его землистого цвета как бы свело изнутри, так что рот пошел весь складками, и под нижней губой лежала очень заметная морщина. Он прищуривался против солнца из-под длинного козырька картуза, обшитого также белым ластиком. Глаза, без ресниц, слезились, — желтоватые, проницательные и с воспаленными веками. Из-под фуражки виднелись темно-русые волосы, еще без седины, и полоска лысины вдоль ободка ее.
Шинель держалась на его плечах внакидку, застегнутая, и под галстуком блеснул ободок креста, с лентой какого-то ордена.
Весь он отзывался провинцией, смотрел запоздалым губернским чиновником.
Постоял он несколько минут, глядя взад парохода на уходившие гористые берега, и вдруг кашлянул протяжно, в нос, и совершенно на особый лад.
Теркин был как бы разбужен этим необычайным звуком и быстро поднял голову.
Пассажир в камлотовой шинели стоял близко от него, и профиль под тенью козырька первый был схвачен Теркиным.
"Кто это? — чуть не вслух выговорил он. — Фрошка?.."
Точно желая убедиться в том, что он не ошибается, Теркин даже протер глаза и подался вперед всем корпусом.
Камлотовая шинель повернулась вполоборота.
"Он!.." — вскричал про себя Теркин и весь захолодел.
В один миг все, чем он был сейчас переполнен, отлетело, и вслед за тем краска разлилась по его щекам.
Пассажир еще раз кашлянул, сплюнул, запахнувшись в шинель, пошел ускоренным шагом к рубке и скрылся в дверях ее.
"Фрошка, Фрошка! С орденом на шее! Он! Он!" — повторял Теркин и так взволновался, что встал и начал ходить по палубе.
XI
В господине с орденом на шее он признал «Фрошку»: так они звали в гимназии надзирателя и учителя, Фрументия Лукича Перновского. Из-за него он вылетел из гимназии, двенадцать лет тому назад. стр.46
Внезапное появление "лютого врага" захватило Теркина всего. История его исключения запрыгала в его мозгу в образах и картинах с начала до конца.
От волнения он должен был даже присесть опять на скамейку, подальше, у самой кормы. Он поборол в себе желание пойти сейчас в каюту убедиться, что это действительно Перновский, заговорить с ним.
Это не уйдет.
Он был тогда в шестом классе и собирался в университет через полтора года. Отцу его, Ивану Прокофьичу, приходилось уж больно жутко от односельчан. Пошли на него наветы и форменные доносы, из-за которых он, два года спустя, угодил на поселение. Дела тоже приходили в расстройство. Маленькое спичечное заведение отца еле- еле держалось. Надо было искать уроков. От платы он был давно освобожден, как хороший ученик, ни в чем еще не попадавшийся.
Начальство, особливо наставники, не очень-то его долюбливали, проговаривались, что крестьянским детям нечего лезть в студенты, что, мол, это только плодить в обществе "неблагонамеренных честолюбцев".
Такие фразы доходили до учеников из заседаний педагогических советов, — неизвестно, какими каналами, но доходили.
При гимназии состоял пансион, учрежденный на дворянские деньги. Детей разночинцев туда не принимали
— исключение делали для некоторых семей в городе из именитых купцов. Дворяне жили в смежном здании, приходили в классы в курточках, за что немало над ними потешались, и потом уже стали носить блузы.
В своем классе Василий Теркин считался "битк/ой" за смелость, физическую силу, речистость, отличную память и товарищеский дух. Что бы ни затевалось сообща — он всегда был во главе.
Из «дворянчиков» у него в низших классах водились приятели. К ним его тянуло сложное чувство. Ему любо было знаться с ними, сознавая свое превосходство, даром что он приемыш крестьянина, бывшего крепостного, и даже «подкидыш», значит, незаконный сын какой-нибудь солдатки или того хуже.
Раз, — он уже перешел в четвертый класс, — один второклассник подбежал к нему и кинул в лицо:
— Теркин! ты…
Ругательное слово крикливо раздалось по всему классу. Теркин схватил его за шиворот и в полуоткрытую стр.47 дверь вышвырнул в коридор, где тот чуть не расшибся в кровь, упав на чугунные плиты. Но тот не посмел бежать жаловаться — его избили бы товарищи; они все стали на сторону Теркина, хотя и знали давно, кто он, какого происхождения…