Елена Арсеньева
Василиса Прекрасная
Ее иначе никто и не называл. Ну до того была хороша! Уж казалось бы, искони вдоволь на Руси красавиц, это признавали все чужеземцы без исключения, правда, говорили они, чрезмерно русские дамы белилами, румянами да сурьмой перемазаны, небось не скоро до живой прелести лица доберешься.
Василиса ни румян, ни белил в жизни в руки не брала. Зачем? Щеки у нее и без того что яблочки наливные, лицо – снег белый, брови – соболиные, ресницы стрельчатые, глаза зелены, что ягода агрус[1], зубы – сущие жемчуга. К чему ей такую несусветную красоту пачкать белилами да румянами? И без них всяк, кто ни поглядит на Василису, станет столбом, упрется взором, пока она мимо не проплывет птицей-лебедью, а потом ей вслед непременно оглянется и с завистью покачает головой: ох, повезло царскому стремянному Никите Мелентьеву! Ох, посчастливилось мужику, у которого в женках такая пава расписная!..
Коли прохожий дурак, он именно так и подумает. А умный мужик, напротив, пригорюнится и пожалеет Никиту…
Хлопот стремянному с такой женкой было много, что да, то да. Не сказать что Василиса была хозяйка плохая или, к примеру, баба гулящая. Пока держала себя в чести. Однако у Мелентьевых не было детей, и это несказанно огорчало Никиту. Вот кабы Василиса рожала каждый год по мальчишке-девчонке, раздалась бы вширь непомерно, померкла бы от бессонных ночей ее яркая красота, отвисли бы налитые груди, выпучилось бы вечно набитое дитенком брюхо, ходила бы она вперевалочку, не стало б у нее времени холить и лелеять себя, умываясь молоком, то и дело переплетая медную косу да увешивая стройную белую шею монистами. Жена жар-птица, пава, лебедь-белая Никиту-стремянного малость пугала. Ему бы курочку! Скромную пестряночку!..
У Василисы глаза блудливые, а вернее сказать – блядские у нее глаза. У мужней-то жены! Побить ее, что ли? Да ведь вроде бы и не за что. К тому же рука на такую красоту у стремянного Мелентьева не поднималась. Зато вскипали в душе дурные предчувствия: ох, загубит его женушкина красота несказанная, мысленно сокрушался Никита, ох, доведет до беды!…
Мелентьев словно в воду глядел.
Служил он при государевых конюшнях в Александровой слободе. Место сие царь Иван Васильевич Грозный весьма жаловал. Тут построил для себя новый дворец, тут проводил больше времени, чем в Москве, ибо в Кремле было ему душно, тесно, там вечно толклось боярство, кое Грозному никак не удавалось под корень выкорчевать из российской жизни. А в Александровой слободе попросторней, поспокойней. Там и нравы вольней. Приглянется, к примеру сказать, государю какая-нибудь спелая девка или вдовушка – только слово скажи, немедля ему красавицу представят!
Вот именно так Ивану Васильевичу и приглянулась однажды Василиса Мелентьева.
Государь случайно увидал ее среди других слобожанок и с первого взгляда ошалел. Смотрел на нее, а мысли в голове текли медленно, словно перестоявший мед. Юницы, у которых не груди, а прыщи, ему никогда не нравились. Он любил вот таких двадцатипятилетних молодок, кои цвели бы не нежной, едва расцветшей, а зрелой бабьей красотою, сознанием своей силы. Ни до, ни после Ивану Васильевичу не приходилось видеть женщины, у которой грех столь явно прыскал из глаз.
Государь покосился на стремянного и хмыкнул понимающе. Еще бы не следил Никита за женой таким настороженным взором, еще бы его лицо не было мрачным! Везде, где ни появлялась Василиса, взгляды всех мужчин невольно приковывались к ней, а головы поворачивались вслед, как венчики подсолнухов – за солнцем.
Ну а кто был таков государь, как не изголодавшийся мужчина?
Однако он ни словом, ни взглядом себя не выдал. Все-таки Никита служил ему, он был хороший стремянной. Негоже это – отымать жену от живого мужа. Иван Васильевич про себя всяких бредней наслушался: он-де замужних баб насилует, а их супружников глядеть заставляет. Ну что за чушь поганая? Коли люб Василисе ее Никита, пускай живет с ним. Вот кабы Василиса была вдова… Тогда конечно…
Ближний друг Ивана Васильевича, Богдан Бельский, был человеком внимательным и соображучим. Он не только приметил, как у государя в зобу дыханье сперло при одном только взгляде на Василису. Он приметил также горестный и досадливый царский взгляд, брошенный на Никиту. И выражение неутоленного желания долго держалось на лице Ивана Васильевича. И вздыхал-то он на ночь, и ворочался, не в силах поудобнее умостить растревоженную несбыточными мечтаниями плоть…
Да, черта лысого сладишь с удом, когда в голове одна Василиса, покоя нет!
Не дожидаясь, пока государь уснет, Богдан куда-то спешно направился. А между тем Бельский носил чин спальника и порою, когда совсем уж донимала царя тоска, ему даже ставили в государевой опочивальне отдельное ложе, чтобы, проснувшись, Иван Васильевич мог видеть поблизости доброе, заботливое лицо Богдана. На сей же раз он так и не появился, и отходить ко сну Иван Васильевич был вынужден без него, что не улучшило его и без того угрюмого состояния.
Пробудился государь среди ночи – отчего-то сделалось жарко и тесно. Некоторое время лежал в полусне, приходя в себя, и вдруг сообразил, что не один на ложе. Осторожно повернулся…
Слабо освещенная ночником, рядом лежала, свернувшись клубком, Василиса – нагая, словно русалка, с распущенными длинными волосами, – и точила слезы в подушку. Не в силах поверить, что это явь, а не морок, Иван Васильевич сначала смотрел на нее, потом осмелился дотронуться до круглого белого плеча, видневшегося сквозь паутину медных волос, потом…
Потом она вдруг повернулась к нему и обняла, все еще всхлипывая. Видать, просила, чтобы государь ее утешил.
Да разве его надобно было просить?!
Уж он ее утешал, утешал, даже притомился малость. Бабе не было угомону: чудилось, в ложесне ее сидит некое ненасытное, плотоядное существо!
Лишь к утру утихли страстные стоны Василисы, и она уснула. Спала день до вечера, ровно дыша и чему-то сладко улыбаясь – румяная, горячая, невозможно красивая. Убедившись, что молодка отнюдь не манья[2] ночная и никуда при дневном свете не денется, Иван Васильевич потребовал объявившегося Бельского к ответу.
Сердешный друг Богдаша заюлил глазами и рассказал какую-то безумную историю. Дескать, стремянной Никита Мелентьев вдруг тронулся рассудком и решил покататься с женкою по озеру близ слободы. Да нет, в самом этом решении не было ничего безумного, однако охота к водным прогулкам пришла к Никите почему-то среди ночи. Сослепу, в темноте, не разглядел бедолага, что днище его лодчонки какой-то лиходей умудрился просверлить. Может, из пустого озорства, может, с разбойным умыслом… Словом, не больно-то в большом расстоянии от берега лодочка пошла ко дну. Никита плавать то ли не умел, то ли судорога его скрутила – канул камнем! И такая же участь постигла бы Василису, не случись именно в эту минуту на берегу Бельского и нескольких его людей.