Выбрать главу

Кавалер ее отодвинул плечом похожую на евнуха старуху и встал, где велено.

Старуха упрекнула с достоинством:

— Нельзя ли повежливее, товарищ. Хотя бы в такой день.

— Ничего, ничего, — бормотал застенчивый Костик. На нем были фиолетовый костюм и красный галстук.

Время шло. Челюскинцы не ехали. Красноармеец выжал с подоконника значкиста, артистку придавило к Чугуевой.

— Гляди, замараешься, — предупредила Чугуева. — Я не обсохши.

Артистка с испугом взглянула на заляпанное черной глиной платье, на замшевое от цементной пыли лицо и соскочила на тротуар.

— Костик, Костик! — паниковала она. — Испачкалась, да? Мазут? Да?

— Ничего, ничего…

— Что значит, ничего?! Английский креп-жоржет! С тобой пойдешь, всегда что-нибудь.

— Не переживай, — примирительно загудела Чугуева. — Грязь — не сало. Потер — отстало.

На нее не взглянула, будто ее не было.

— Гляди, и меня перемазала, — ахнула толстуха. — И откудава они берутся, рвань некультурная!

— Нехорошо, гражданка, — попробовал пристыдить ее значкист. — Они в Москву не от пряников едут. Может, ей надеть нечего.

— Все у них есть, — перевел разговор на множественное число старичок общественник. — Все имеется. Они нарочно рядятся под люмпенов. С целью.

— Будет тебе, дед, — не утерпела Чугуева. — Я с работы. Две смены, почитай, кантовались.

И на этот раз ей не возразили. Ее обсуждали, словно глухонемую.

— Голословно! — заявил значкист. — Зачем гражданке сознательно мараться? Из каких соображений?

— Известно, зачем. Манифестация временных недочетов. Вот зачем.

Подошел милиционер, козырнул белой перчаткой, предложил Чугуевой сойти на тротуар. Заодно было велено очистить подоконник всем остальным. Красноармеец выразил недовольство. Милиционер схватился было за свисток, но вспомнил, что сегодня приказано проявлять особую вежливость.

— Героям Арктики не докладывали, что вы с работы, — обратился он к Чугуевой. — Что подумает товарищ Кренкель, когда поглядит на ваш внешний вид?

— А чего на меня глядеть? — удивилась Чугуева. — На что я ему?

— Странный вопрос. Крикните приветствие, и поглядит.

— Больно надо.

— Как вы сказали?

— Нужны ему мои приветы! Да и он мне ни к чему. Я свово скорпиона ищу.

— Вот вам, пожалуйста, — вставил старичок общественник.

— Кого, кого? — не понял милиционер.

— Ухажера свово. Он у меня письмо уворовал, зараза такая…

— В такой день, товарищи! — сокрушалась старуха. — В такой день!

Чугуева собралась объяснить подробней, кто такой Осип и как он выглядит, да не успела. На другой стороне маячила лохматая кепка. И, позабыв обо всем, кроме письма, она ринулась через дорогу. Со всех сторон заверещали свистки. Схватили ее у трамвайных путей.

На помощь милиционерам подбежали два осодмиловца, умело приняли Чугуеву под руки.

— Да вы что, — удивилась она, — ребята? Меня в газете сымали… Чего вы?

— Пройдемте, пройдемте, — мирно советовал тот, который повыше.

— Пустите. Я не убежу. Замараетесь.

— Спокойно, гражданка.

Так в первый раз за все время столичной жизни сподобилась Чугуева прогуляться по улице Горького под ручку с двумя кавалерами. Они прошли к бульвару, свернули налево, а когда пробились за памятник Пушкину, послышался голос:

— Полундра! Ваську замяли!

И через несколько секунд встала перед ней футбольной стенкой вся комсомольская бригада проходчиков 41-бис: и первая лопата — Круглов, и запальщик Андрущенко, и комсорг Митя Платонов.

Красные повязки на рукавах осодмиловцев не смутили избалованных почетом метростроевцев. Они сами часто носили красные повязки и считали себя хозяевами столицы. В толпе, как всегда, оказались защитники милиции и защитники трудящихся от милиции. Назревал конфликт. Мите заломили руку. Чугуева осторожно, стараясь, чтобы окончательно не лопнуло дырявое платьишко, стряхивала с себя блюстителей порядка.

Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы не Тата. Она бросилась в водоворот скандала, предъявила номерной билет в Кремль. Симпатичная дочка челюскинца возмущалась, что с ее друзьями обращаются как с уголовниками, и была готова биться за них до победного конца.

Пока милиционер припоминал подходящие инструкции, над Триумфальными воротами замелькали листовки и возник радостный слитный гул, такой мощный, будто Федотов забил гол в ворота турок и стадион «Динамо», переполненный болельщиками, двинулся к центру.

Птичий базар листовок кипел от неба до земли. С каждой минутой их становилось больше. Они мелькали, как блики солнца на море, и не понять было, белые ли квадратики играют в воздухе или сама улица распалась на пестрые красно-серые клочки и резвится под веселую музыку.

Сквозь бумажную толоку медленно пробивались сверкающие «линкольны». Роскошные автомобили, декорированные розами и дубовыми ветками, осторожно продвигались вдоль улицы, и с обеих сторон впритирку к толпе белыми лебедями плыли конные милиционеры. Улица до самых крыш была налита мощным радостным воплем. Смущенные челюскинцы беззвучно кричали что-то.

Чугуева забыла и про письмо, и про Осипа. Мимо нее двигалась победа, ради которой до срока померла мама, ради которой мокнет в сибирских болотах работящий отец, ради которой сама она копается под московскими домами. Солнечное, ни с чем не сравнимое чувство счастья и гордости затопило ее.

Машины двигались бесконечным стройным потоком. Только одна, как будто нарочно, чтобы подчеркнуть порядок и стройность колонны, ехала сбоку. На ней возвышался помост, а на помосте сердитый человек крутил ручку кинематографического ящика. «И чего он серчает, господи? Чего серчает?» — засмеялась Чугуева.

Машины удалялись. Проехала и последняя ненарядная машина с курдюком-запаской.

Подошли Митя и Тата.

— Ну и устроила ты сабантуй! — весело заругался Митя. — Другой раз вырядишься американской безработной, влепим выговор! Себя не уважаешь, рабочий класс уважай!

— Так я же с работы, — оправдывалась Чугуева. — У меня дома юбка, ни разу не надеванная… Пуговицы стеклянные. Шешнадцать пуговиц. Куды с добром!

— Тата, постой тут, — хмыкнул Митя. — Разберись, на что ей шестнадцать пуговиц. Боюсь, Круглов с осодмиловцами в пивнуху навострился. Надо поломать это дело.

И побежал по аллейке.

— Не дает ваша бригада комсоргу покоя, — сказала Тата.

— Он сроду такой моторный, — возразила Чугуева.

— Не моторный, а необыкновенный.

— Твоя правда. У нас на 41-бис двое таких. Он да еще прораб Утургаули.

— Прораба не знаю, а Митя действительно необыкновенный, — продолжала Тата, задумчиво глядя на то место, где он стоял. — Передовое, боевое мировоззрение плюс младенческое простодушие. В итоге — не характер, а гремучая смесь. Ты не обидишься, Васька, если я задам тебе вопрос? Строго между нами?

— Про мартын? — спокойно поинтересовалась Чугуева.

Тата кивнула.

— Он тебе сказал, что я мартын бросила?

Тата снова кивнула.

— Вишь, необыкновенный! — Чугуева грустно улыбнулась. — Мне доказывал, что не я, а тебе — что я.

— Говоря честно, я не могу поверить, что ты способна покушаться на убийство.

— Я и сама не верю. Видно, и правда, тогда это не я была. Морда, может, моя, комбинезон мой, а в общем и целом не я. Ужахнулась я тогда… Да тебе не понять. Смеяться станешь. Никому не понять, кто не ужахался.

— Тем более. Не надо было упрямиться, если была не в себе. Митя тебе втолковывал, а ты упиралась: «Нет, я, нет, я». Что ты хотела доказать?

— Ничего. Хотела, чтобы взяли меня. Не век же таиться.

— Может быть. Но зачем козырять кулацким происхождением?

Чугуева нахмурилась.

— Он тебе и про лишенку сказал?

— Между нами давно нет секретов, Маргарита.

— Я ему одному призналась.