Выбрать главу

— Смотри, сдачу пересчитай… Пятнадцать копеек принеси… Пересчитай, смотри… Копеечки не хватит — загрызет…

Митя придержал дверь ногой и спросил Федора Ефимовича.

— А вы откуда сами будете? — прошептала старуха.

— С метро, — Митя тоже перешел на шепот. — А Федор Ефимович что? Хворает?

— Федор Ефимович с бани, — пояснила старуха. — Чай кушает. К ним нельзя.

— Мне, мать, вот так его надо! — Митя провел рукой по горлу.

— На что?

— По делу.

— Да он в метро уже не служит.

— Неважно. Ему премия положена. Расписаться надо.

— Фамилие ваше как?

— Платонов.

Дверь захлопнулась. Ключ щелкнул дважды. Лязгнула задвижка, загремел засов.

Митя осмотрел остатки электрического звонка, фанерный почтовый ящик, щедро окрашенный популярной на Метрострое кубовой краской, прочитал номер квартиры, обозначенный мелом на малиновой обивке, постучал снова.

Старуха будто того и ждала. Сразу открыла.

— Чего вам?

— Я к Федору Ефимовичу.

— Не велено беспокоить.

— Вы фамилию-то сказали? Платонов.

— Сказала. Оне не знают таких.

— Как не знает? Комсорг шахты Платонов.

— Где?

— Да вот он. Я.

— Не знают таких. Сказано, нет?

— Вот это ловко!

— Да чего ловчей. Пусти ногу, фулюган!

— И ты, мать, прекрати волокиту. Скажи, Платонов принес фотографии. Срочно давай, одна нога здесь, другая там.

И опять: ключ, крюк, задвижка, словно замыкали несгораемый шкаф. Митя вернулся на подоконник, прочитал главу «Взбесившаяся мебель», начал следующую — «Незнакомец разоблачается» и насторожился.

Тихонько, словно мышка, прижимая к животу «Вечерку», поднималась белобрысая девочка.

Митя начал было выбирать самый благопристойный способ использования выгодной ситуации, но было поздно. Прежде чем способ был выбран, сработал условный рефлекс, и комсорг, сам не понимая как, очутился пред очами Федора Ефимовича Лободы. А в прихожей причитала старуха и выгрохатывал последние остатки железного грома эмалированный таз, сбитый с сундука вместе с березовым веником.

Хозяин сидел за круглым столом в просторной косоворотке, застегнутой на половину вышитого столбца, и пил чай с вишневым вареньем.

— А-а-а! — пропел Лобода. — Гость дорогой! Зашел все ж таки, не побрезговал! — Он обтер губы утиральником, обнял Митю и прослезился.

— А бабка сказала, вы таких не знаете, — смутился Митя.

— Во-первых, она не бабка, а супруга, Настасья Даниловна, знакомься. У нас еще внуков нету, рано ее бабкой величать. А эта, меньшая, Марэла — в честь основоположников. Старшая еще есть, Фирка. Та дореволюционного производства… Чего же ты, крыса старая, — ласково обратился он к жене, — фамилию перепутала? Как ты назвала-то его?

— Платонов. Он меня с ног сшиб, фулюган.

— Платонов, Платонов… — Лобода рассердился. — Надо было доложить — комсорг 41-бис шахты и так далее. А ты — Платонов… Платонов, Платонов. Ступай отсюдова!

Настасья Даниловна пихнула дочку в соседнюю комнату, нырнула за ней, и дверь захлопнулась.

Не теряя времени, Митя стал показывать снимки по очереди.

— Ты на нее не серчай, — сказал Лобода. — Она у меня с совещательным голосом.

Бывший начальник попивал чаек из блюдечка и любовался собой по второму разу. Расчеты Мити оправдывались. Можно заговаривать о Чугуевой.

— Как на шахте? — спросил Лобода.

— Откровенно сказать, после вас все наперекосяк.

— Да ты что! — Лобода выкатил глаза, но все-таки ухмыльнулся. — Подумай, кого хаешь! Новый-то — инженер! Его Сам прислал, лично.

— Мало что! Горяч больно, хоть и инженер. Тороплив.

— Тороплив?

— Тороплив. При вас готовились плывун замораживать, помните? Еще не проморозили как следует, а он: давай копать — и все тут! В результате — потоп.

— Потоп?

— Законный. Воду бадьями отливали. Мучились от темнадцати до темнадцати. В результате — прорыв.

— Прорыв? — спросил Лобода, с удовольствием закусывая вареньем.

— Полный прорыв, Федор Ефимович. Копаешься, а тебе за шиворот калийный рассол льется. Весь в струпьях ходил. Сейчас еще свербит…

— Вот он и инженер! — вздыхал Лобода. — Вот оно и высшее техническое.

— А с бетоном вовсе разладилось, — продолжал Митя. — То замазку гонят, а то жидкий, хоть блины пеки. Ребята каждую минуту вас поминают, Федор Ефимович. Вот, говорят, был руководитель так руководитель.

— Ладно тебе. Кто говорит хоть?

— Все говорят. В основном, конечно, рабочий класс. Андрюшенко говорит. Круглов Петька. Машка Золотилова.

— Мери?

— Она. Портупеев. Чугуева. Да вот, кстати, Чугуева-то…

— Еще кто говорит?

— Семенов говорил. Хусаинов, камеронщик. Борька Заломов. Чугуева.

— Чугуеву ты поминал. Дальше.

— Борька, Заломов. Гошка Аш… Все желают. И Николай Николаевич тоже. А Чугуева…

— Про богдыхана не поминал?

— Кто?

— Николай Николаевич. Про богдыхана китайского, случаем, не поминал?

— Нет. Вот, говорит, был начальник так начальник. Придет и сядет в кресло. Не то что нынешний.

— А новый бегает?

— Из-под земли не вылазит. Ребята говорят, Федор Ефимович не такой был.

— Небось костерят, что план требовал?

— План стребует, а в обиду, говорят, не даст.

— Это верно, — Лобода отпил из блюдечка, закусил вареньем. — Поминают небось, как работал с человеческим материалом?

— А как же! Каждый день поминают. С человеческим материалом Федор Ефимович работал. Дирижаблестроение освещал… Я, по правде сказать, плакал в больнице, когда узнал, что вас нету.

— Врешь ты все, рыжий черт! — Лобода промакнул утиральником слезу. — Настасья!

Дверь распахнулась.

— Подай комсоргу чашку. И для варенья розетку. Так. Дочерей позови и сама садись.

Явились две дочери: Марэла и старшая, лет двадцати, тоже похожая на отца.

— Вот это, — Лобода показал пальцем на Митю, — комсорг моей шахты. Садитесь, слушайте. Значит, жалеют меня? Ну?

— Жалеют, Федор Ефимович.

— Кто да кто?

— Чугуева, Круглов Петька. Машка Золотилова…

— Мери?

— Она. Портупеев, Хусаинов, камеронщик, Заломов…

— Гошка Аш, — добавил Лобода. — Вот они, какие дела. Слыхали? — обратился он к молчаливому семейству и пояснил Мите: — Они молчат, а про себя рады без памяти. Я ихние мысли, как по минеям читаю: «На подсобном участке не больно-то станет главного корчить». Мечтают, что я им оттудова капусту таскать стану… Шиш я вам капусту стану таскать! Ну, чего вылупились?

Дочери, будто по команде, вместе с матерью скрылись за дверью.

— Я ее, — кивнул на дверь Лобода, — вдовицей еще в царское время засватал. Домик у ней свой был, садик свой в Териоках. В революцию привез ее в Питер, пропал домик, вот она зубами и скрипит… Нету на земле правды, комсорг… Я им с Юденичем воевал, я им эскадроном командовал, я им колхозы подымал, а они чем отблагодарили? Партийным взысканием. Вот он я, командир эскадрона в 25-м году.

В углу зеркала торчала карточка: бравый командир стоит в стременах на вороной лошадке добрых кровей, тянет трензеля.

— С эскадрона меня сам Буденный снимал. Буде-е-енный, не кто-нибудь! Или, к примеру, колхозное строительство. Погонял я их два года, а на третье лето не осталось в колхозе тележных колес. На двадцать лошадей три хода. Чинить — кузнецов нету, раскулачили. А тут сенокос. Что делать? Велел запрягать лошадей в сани. Сняли меня оттудова, велели объяснение писать. Я не обижаюсь. И на Буденного не обижаюсь. А тут что? Прихожу на работу, а на моем кресле инженер сидит. А мне заместо спасибо — выговор за притупление большевистской бдительности. Чужаков, мол, на шахте много. («Худо дело», — подумал Митя). А я тут с какого бока? Я чужаков набирал? Их мне с управления пригоняли. Ежели бы я сам кадры подбирал, ко мне бы ни один сырой элемент не пробрался. («Вовсе худо», — подумал Митя). А я тебе скажу, комсорг, на свой вологодский салтык, не все чужаки, которых чужаками записывают. Тут у нас крутой перегиб.