У нее было пухлое молодое лицо и пустые глаза с большими, как у телки, ресницами.
— Послушай, — встрепенулся Николай Николаевич, — как тебя… э-э-э… — Он защелкал пальцами. — Ну, как тебя…
— Беспамятный ты, дядечка, — сказала гостья. — Я тебя учила, зови Адель.
— Послушай, Адель, нарежь, пожалуйста, колбасы. Будь добра.
— А ножи у тебя где?
— Вон там, в буфете.
Митя вскочил и стал прощаться. Николай Николаевич охотно повел его к выходу. В квартире было тихо.
— Сюда, — нашептывал Николай Николаевич, придерживая Митю за локоть, — сюда… Не оступись…
У выхода Митя обернулся и спросил полным голосом:
— Почему это, Николай Николаевич, так получается: чем человек ученей, тем меньше в нем жалости?
— Тише, тише… — Николай Николаевич погрозил и показал на табличку.
Табличка, изготовленная пером рондо, висела на входной двери. На ней было написано: «Не хлопайте дверью. Уважайте покой коллектива жильцов».
Митя рванул было вниз по чугунным ступеням и вдруг встал как вкопанный. Он вспомнил: завтра придется давать Тате подробный отчет о походе к Бибикову. Неужели врать снова? В августе Тата молчала, в сентябре поглядывала с подозрением. И в начале октября Митя признался, что дело не движется.
«Ничего не поделаешь. — Митя вышел на ночную улицу и вздохнул. — Скажу Татке, что дело в шляпе. Скажу, что письмо пошло по инстанциям за двумя подписями. Пускай проверяет».
Так он ей и сообщил. Хорошо, если она поверила.
22
В начале ноября отпечатали первый экземпляр документальной повести. Выносить за стены издательства пробный экземпляр не полагалось, но Гоша вымолил у слабовольной редакторши свою книжку и бросился на улицу.
У небоскреба «Известий» ждали его Митя и Тата.
Гоша предложил «отпраздновать рождение первенца» в кафе. При слове «первенец» Тата поморщилась. Первенец получился тощий. На обложке красовалась девица, срисованная с газетного оттиска, улыбистая, с ямочками на щеках, со злополучной брошью, на Ваську совершенно непохожая.
По дороге Гоша цитировал Данта: «Все, что ты видел, объяви сполна!» — показывал книгу из своих рук, разглагольствовал о замыслах будущих творений. В минуты радости молодой писатель становился патологически болтливым. Проходя Моссовет, он вспомнил, что фигуру женщины для обелиска Свободы скульптор лепил с артистки Хованской, что был такой театрик «Летучая мышь» и Хованская танцевала там «танго нэпик», что рядом, в бывших меблирашках «Черныши», живал Гошин однофамилец Глеб Успенский.
— У тебя голова, как чулан, — не утерпела Тата. — Чулан, забитый старой рухлядью.
— Чтобы правильно видеть новое, надо не забывать старое, — произнес Гоша.
Тата поморщилась. На нее стало все чаще накатывать странное раздражение. Она смутно предполагала причину, но додумать до конца еще боялась.
Шестого ноября Митя пригласил ее в кино «Молот» на торжественное заседание метростроевцев. В этот день особенно раздражали жадные филателисты на почтамте, пресное второе, ненастная погода, и назло неизвестно кому она надела на вечер прозрачную блузку.
Чуткий Митя посмеивался над ее мелкими капризами и допытывался, что с ней. В кинотеатре они повздорили и поругались бы серьезно, если бы по рядам не доползла новость — арестовали Осипа. Митя облегченно вздохнул, а Тата печально думала: «И чему радуется? Неужели непонятно, что Осип обязательно расскажет следователю про Ваську. А за Васькой потянут и ее покровителя Митю».
В разгар торжества на сцену вышел заспанный прораб Гусаров и объявил, что котлован прорвался плывун, и зрители, не жалея ни праздничных нарядов, ни туфелек, принялись таскать мешки с песком, бревна, доски и тюки сена. Вместе со всеми работала и Тата. И Седьмого ноября ранним утром, подъезжая к дому, измученная и обессиленная, она призналась Мите, что беременна.
— Ну так что же? — Митя дурашливо хмыкнул. — Придется расписываться.
Видимо, он хотел шутнуть, что теперь Тате волей-неволей придется жить с рыжим метростроевцем. Шутка не получилась. Для изобретения галантных фраз Митя был слишком обескуражен. А Тата обиделась. Ей показалось, будто при данных обстоятельствах он считает, что его вынуждают расписываться. Недоразумение скоро было улажено. Митя решил подать заявление на комнату, а Тата обещала подготовить родителей.
Задача была не из легких. Мама уже посматривала на нее по утрам длинным вопрошающим взглядом. Но мама верила в бога и все неприятности списывала на волю всевышнего. А вот отец, профессор-ихтиолог Константин Яковлевич, хотя бога не признавал и разделял вместе с Татой рекомендации революционных демократов по поводу свободного брака, тем не менее потребует визита жениха и испрашивания у родителей «руки дочери». Еще неизвестно, как он отреагирует на рыжие лохмы и метростроевские шуточки будущего зятя. Хотя Митя и бывал у Таты в школьные времена, отца ее он почти не видел. После челюскинской эпопеи Константин Яковлевич два месяца провел в Крыму в закрытом доме отдыха, вернулся бодрый, задиристый, и, по всей видимости, ему в голову не приходило, что наступит время, когда его дочери станут выходить замуж.
Несмотря на грудную жабу, мама отнеслась к грядущему замужеству старшей дочери сочувственно, особенно после того, как Тата намекнула о беременности. Обе женщины принялись морочить профессору голову с такой хитрой нежностью, что он опомнился лишь после того, как нашел себя в положении организатора, руководителя и главного распорядителя встречи жениха, назначенной им же самим на завтра. «Позвольте, позвольте! — взывал он. — Какой жених? Какой комсорг шахты? Зачем мне комсорг? Сперва надо посмотреть, что это за фрукт!» — «Вот ты и посмотришь, Костик, — гладила его супруга по рукаву. — Мы делаем так, как ты сказал. Ты беседуешь с ним тет-а-тет, затем приглашаешь в столовую на ужин». — «Какой ужин? Зачем ужин?» — кричал профессор. «Такой, как ты приказывал, папуля, — гладила его по другому рукаву Тата. — Без разносолов и деликатесов, скромный пролетарский винегрет, мамалыга, чай…»
— И, пожалуйста, не наряжайся! — кричал профессор супруге.
— Конечно, Костик…
— А там поглядим, там поглядим!..
— Там поглядим, — покорно повторила супруга, доставая панбархатное платье.
Вечером, вернувшись с лекции, профессор окинул взглядом сумрачный кабинет. Тяжелые переплеты атласов, фолианты Блоха, Мебиуса и Хейнке, солидный том Никольского «Гады и рыбы», разбросанные на столе и на стульях, большой, как у Фауста, глобус, мерцающий медным поясом зодиака, выглядели внушительно. Шкура белого медведя была убрана в шкаф.
Два грузных кожаных кресла Константин Яковлевич решил переставить рядом, под небольшим углом, способствующим интимной беседе. Кресло, из которого выпирала пружина, было пододвинуто к лампе. Сюда сядет гость. Другое, обложенное думками, хозяин назначил себе и, напевая «там поглядим, там поглядим», отпихивал подальше в сумрак.
За этим занятием и застал его Митя.
— Здравствуйте, Константин Яковлевич, — проговорил он явственно, как учила Тата.
Константин Яковлевич заранее решил вести беседу вежливо-иронически.
— Здравствуйте, — он сдержанно протянул руку. — Очень рад.
— А я Дмитрий Романович. Митька, в общем. Татка небось говорила? — Митя смущался и тряс слабую профессорскую кисть.
— Говорила, говорила…
— На метро работаю. Комсорг шахты.
— Знаю и это. Отдайте, пожалуйста, мою руку.
Митя окончательно смутился и плюхнулся в профессорское кресло.
Константин Яковлевич был тщедушен и худ особой, мефистофельской худобой, наводящей на мысль о коварстве и хитрости. Но он не был ни коварным, ни хитрым. Он был мнителен. Мнительность объяснялась просто. Маленький рост не позволял ему выглядеть с той значительностью, какую он в себе ощущал.