Выбрать главу

И в 1932 году началось удивительное строительство, не имевшее ни смет, ни проекта, ни специалистов. На стройку брали, как на войну: и металлистов, и колхозников, и пекарей, и циркачей, и кубовщиц, и текстильщиков, и адвокатов, и котлоскребов, и наборщиков, и официантов, и скорняков, и чекистов, и мебельщиков, и банщиков. Одним из бригадиров-проходчиков оказался бывший помощник директора кинофабрики — по производственным совещаниям. Не хватало ни машин, ни материалов. Истощенные карьеры не имели ни подъездных путей, ни освещения. Комиссия, состоявшая из главных инженеров, делила каждую платформу гравия по участкам. Воздвигали башни копров и копали шахты, еще не зная толком, где пройдет трасса. Приказ о том, чтобы обеспечить метро мрамором, снабженцы получили за два месяца до конца работ. А мрамор поддается распилу на три сантиметра в час.

И вот однажды — таинственно рассказывал ветеран-метростроевец — зимней ночью Ротерта, Абакумова и прочий руководящий аппарат подняли с постелей, отвезли на Старую площадь и вознесли лифтом на пятый этаж. Руководители Московской партийной организации, строители, профессора, консультанты сели за длинный стол и стали советоваться, как завершить строительство в минимальный, пятилетний, срок. Они советовались, а за их спинами вышагивал человек в сапогах козлиной мингельской кожи. В середине вежливо-настойчивой речи академика-специалиста по основаниям и фундаментам раздался державный стук трубки о пепельницу, и из зеленоватого сумрака послышался голос, с усилием и вместе щегольски выговаривающий русские слова:

— Лес, конечно, надо. И машины надо… А главное, надо сменить черепашьи темпы на большевистские и прекратить превращать Москву в помойную яму.

Все молчали. Единственный человек в мире, имевший право сформулировать и произнести то, что было произнесено, не торопясь, разломал красивыми пальцами несколько папирос, набил табаком трубку, раскурил ее примирительно, даже ласково закончил:

— Есть предложение: завершить строительство метрополитена к всенародному празднику Седьмого ноября. А с качеством вопрос ясен: метрополитен пролетарской столицы должен быть лучший в мире. Всего хорошего, товарищи.

Наконец кое-что прояснилось. Месяц окончания строительства был назван. А год? Догадка, что этим годом может быть 1934-й, представлялась настолько несуразной, что ее никто не решался произнести вслух до тех пор, пока она не подтвердилась вскоре циркулярно, документально, а также голосами, тихими и громкими, клеймящими пораженцев и упадочные настроения, охватившие одну часть технической интеллигенции.

Пришлось думать всерьез. За все прошлые годы было выполнено около пятнадцати процентов работ. На остальные восемьдесят пять процентов отводилось чуть больше десяти месяцев. Быстро подсчитали: для того чтобы уложиться в намеченный срок, надо ежедневно вынимать 9 тысяч кубометров грунта и укладывать 4 тысячи кубометров бетона.

Эти арабские цифры — 9 и 4 — стали на стройке чем-то вроде роковых огненных словес «мене, текел, перес», начертанных на валтасаровском пиру. Про девятку и четверку ежедневно твердили на десятиминутках, девятку и четверку постоянно печатали в заголовках «Ударника Метростроя», девятка и четверка мерещились в темноте, являлись во снах. А инженер Бибиков отводил приятелей по одному в уголок, спрашивал, сколько будет девять плюс четыре, и мефистофельски подмигивал.

А дела на шахте 41-бис не располагали к шуткам и шли, по выражению того же инженера Бибикова, «далеко не идеально». Из 4 тысяч кубов бетона на долю шахты пришлось в январе 350, а не уложили ни одного. Бригады дрались за план зверски, забывали обедать, забывали, где ночь, не выходили из-под земли сутками, а толку не было. Парторгов ругали за плохую постановку политмассовой работы, проектировщиков — за нехватку чертежей. Лобода по-наполеоновски обвинял морозы. А загвоздка была не в чертежах, не в морозах и не в политграмоте, а в самом обыкновенном бревне. В феврале по встречному графику обязались уложить 800 кубов да 350 январских, а уложили всего 86 с половиной.

Комсомольская бригада Платонова стала съезжаться на шахту часа за два до начала работ, еще до света, и разбредалась по соседним улицам, по дворам и чуланам — на лесозаготовки. Платоновцев хорошо знала милиция, но платоновцы знали милицию еще лучше и возвращались кто с доской, кто с бревнышком.

Самым надежным снабженцем оказался Осип. Три дня кряду он приносил добротную двухдюймовку — крашеные ступени какого-то крыльца. Потом притащил воняющую хлоркой дверку с надписью «00».

Ребята удивлялись. А когда Осип приволок дверь, обитую свежей клеенкой с табличкой «Прием от 10 до 16», Платонов хотел было пропесочить его, но сдержался и отошел. Приходилось терпеть. Такое создалось положение.

А про Чугуеву Осип словно забыл. С тех пор как они оказались в одной бригаде, пошла вторая неделя, а он ни полслова не намекнул о прошлом. Иногда Чугуева думала, что обозналась, что это не тот, кого она обмахивала веткой на сибирском болоте, а только похожий. Но нет, Осип поглядывал на нее как на близкую знакомую и приказывал найти скобу или клинышек, будто государь-повелитель. Она не могла понять, чего он тянет, чего ждет от нее? С каждым днем ей становилось все тошней. Она стала чаще попадаться на глаза Осипу, заговаривала с ним. А он только ухмылялся половиной рта. Эта отвратительная ухмылка извела ее до того, что она едва не открылась Платонову.

Случилось это так. Однажды Осип, не замечавший Чугуеву полную смену, смилостивился и подозвал пособить. «Ладно, — решила она. — Кончать пора так или эдак». Она завела марчеванку на прогон, оглянулась, нет ли кого, и, замирая от сладкого ужаса, спросила:

— Сам сибирский?

— А что? — отозвался Осип как обыкновенно.

— Чего же уехал? Казенные хлеба надоели?

— А ты что? Тоже оттуда?

— Не тяни жилы. Сам знаешь… Триста четвертый…

Горло ее сдавила спазма. На триста четвертом километре высаживали раскулаченных.

Дальше Чугуева плохо понимала, что происходит. Остроносое лицо горбуна приблизилось почти вплотную, помаячило возле глаз и уплыло в темноту. Сипловатый голос предупредил:

— Руку хорони.

Она приладилась. Мартын свистнул возле уха. В глазах полыхнула малиновая зарница, кто-то пробубнил сквозь вату:

— Что? По пальцу угадал?

Она пыталась понять обращенные к ней слова и не могла. С той минуты, когда она открылась Осипу, безнадежная слабость охватила ее. Пересиливая себя, она принялась заправлять другой конец марчеванки, нажала на торец и почуяла тупую боль. Она даже не поморщилась, словно болела не ее ладонь, а чужая. Ее мутило. Осип что-то бубнил, она слышала звуки и не пыталась понять смысл. Только увидев кровь, капающую из рукавицы, ахнула по привычке и побежала к свету. Из-под черных отставших ногтей на левой руке сочилась кровь. Чугуева присела на корточки, окунула руку в лужу.

— Ой батюшки, тошненько, — бормотала она вслух, потерявши осторожность. — Кто за язык тянул? Не признавал, теперь признает… Вот дура так дура… Сегодня не сдогадался, завтра сдогадатся… Ой батюшки, да что же это!

— Что с тобой? Что ты? — над ней стоял Платонов с карбидкой. Она и не слыхала, как он подошел.

— Ничего, Митя… За грехи… Так и надо!

— За какие грехи? Вся лужа красная. А ну в здравпункт!

— Не надо в здравпункт, Митя!.. И так покаюсь. Тебе покаюсь.

— Лободе покаешься! Ребята, полундра!

— Не могу больше, Митя! Гадюка я. Слушай…

Покаяться она не успела. Набежали ребята, загоношились, силком усадили Чугуеву в вагонетку и, взвывая на манер «скорой помощи», помчали в двенадцать ног к подъемнику.

К Осипу бригада еще приглядывалась, а Чугуеву признала с первого дня. Бестолково ревнивая красоточка Мери, отвечавшая за электрику и за членские взносы, и та призналась, что с Чугуевой стало уютнее в «загробном царстве».