– Что с тобой? Что ты? – над ней стоял Платонов с карбидкой. Она и не слыхала, как он подошел.
– Ничего, Митя… За грехи… Так и надо!
– За какие грехи? Вся лужа красная. А ну в здравпункт!
– Не надо в здравпункт, Митя!.. И так покаюсь. Тебе покаюсь.
– Лободе покаешься! Ребята, полундра!
– Не могу больше, Митя! Гадюка я. Слушай…
Покаяться она не успела. Набежали ребята, загоношились, силком усадили Чугуеву в вагонетку и, взвывая на манер «скорой помощи», помчали в двенадцать ног к подъемнику.
К Осипу бригада еще приглядывалась, а Чугуеву признала с первого дня. Бестолково ревнивая красоточка Мери, отвечавшая за электрику и за членские взносы, и та призналась, что с Чугуевой стало уютнее в «загробном царстве».
Пробюллетенив три дня, Чугуева явилась на работу молчаливая как монашка, и между ней и Осипом снова установились отношения батрака и хозяина. Она берегла его инструмент, искала оброненный гвоздик, покорно слушала его разглагольствования. Добровольная угодливость лучшей ударницы поражала ребят, а особенно Мери, которая знала мужикам цену. Больше всего ее возмущало, что Чугуева подкармливает Осипа своим ударным пайком. Чугуева терпеливо выслушивала резоны Мери, но все продолжалось по-прежнему. И еще одна черта проявилась в ней – ее стало жадно тянуть подслушивать Осипа. Как только вдалеке раздавался ржавый голос, в ней все замирало.
Один раз она услышала разговор, происходивший метрах в ста от нее. Мери доказывала, что ни одна девка на такую шалаву, как он, не позарится. Осип вяло возражал и ссылался на Чугуеву.
Мери смеялась: Чугуева кормит его, чтобы приручить, окрутить и расписаться.
– Не… – упорствовал Осип. – Ко мне бабы за так липнут.
– Это почему? – подстрекала Мери.
– А я почем знаю? Ты баба, ты и разъясни, почему.
– Псиной от тебя несет. Вот почему.
– Это не псина, – объяснил Осип авторитетно. – Это влажно-тепловая обработка. От вошей.
И сколько ни слушала его Чугуева, о главном он ни разу не проговорился.
8
В начале марта Митя позвонил Тате, чтобы узнать ее планы на восьмое число.
– Ах, как кстати! – защебетала она. – Как хорошо, что ты звякнул! Просто замечательно! Радио слышал? Женщины и дети сняты со льдины и доставлены в поселок… как его… – слышно было, что она у кого-то спрашивает название. – Да, да, в поселок Уэлен. На самолетах! На наших советских самолетах! Ты рад? Вот какой сюрприз сделали летчики к женскому празднику. Женщин вывезли. Замечательно, правда? И дети, оказывается, были! С ума сойти! Теперь и папочка вернется. Я абсолютно уверена, Митя. А теперь слушай внимательно. – Она переключилась на привычный менторский тон. – К тебе на шахту едет Гоша. Надо ему помочь…
– Какой еще Гоша? – спросил Митя, придавая голосу клоунский акцент. Это дурацкое имя во время прогулок часто витало над ним. И только теперь оно почему-то больно кольнуло Митю.
– Ну, мой, мой Гоша! – втолковывала Тата. – Я о нем сто раз говорила. Поэт. – Она снова о чем-то спросила кого-то. – Специальный корреспондент. Он тебе сам расскажет. У него срочное задание. Срочное, понимаешь? Ему надо срочно сочинить очерк. В общем, сам расскажет. Он умница. Тебе он понравится. Помоги ему. Ты там фигура. У тебя же свой кабинет. – Она засмеялась. И еще кто-то там засмеялся. – Поможешь?
– С удовольствием, – процедил Митя. Очевидно, сарказм по слаботочным проводам не передался – Тата как ни в чем не бывало затараторила про летчиков, про челюскинцев, про собачьи упряжки, и разговор оборвался.
Митя вышел из телефонной будки очумелый.
«Всегда так, – удивился он. – Звонил как человеку, чтобы договориться, женский день отметить. А она забивает голову собачьими упряжками».
Тата работала на почтамте, продавала марки. По телефону ей мешали разговаривать жадные филателисты. Наверняка Гоша тоже марки собирает. А Татка дрянь все-таки. Фасонит, как не знаю кто, а за душой круглый нуль. Давно было видно – гнилая интеллигенция. Поэта нашла. И имя паскудное: Гоша, Георгий. Шут с ними со всеми. Подумаешь, Георгий-победоносец! Она, наверное, живет с ним. Пользуется, что отец на льдине.
Митя был парень незлопамятный. И честил он Тату главным образом ради того, чтобы заглушить самокритику, донимавшую его в последнее время. А самокритика не давала покоя: «Ты-то кто такой, чтобы девчата с тобой проводили свой праздник? Летчик? Орденоносец? Давно ли тебя дразнили Жукленком? Подумаешь, бригадир. Много ли ты сделал за свое бригадирство? Каким был Жукленком, таким и остался».
Роскошная шуба с енотовым воротником загородила ему дорогу. Отворотившись от вьюги, владелец шубы поджигал папиросу.
– Закурить найдется? – спросил Митя противным клоунским голосом. Плосколицый владелец енотовой шубы взглянул на метростроевскую панаму и с легким поклоном распахнул золотой портсигар. Митя вытащил из-под резинки толстую папиросу, сунул ее в рот и пошел. «Она за родного отца переживает, а он вместо того, чтобы утешить, кинулся на ледянке прокатиться… И этот, енотовый, странно поглядел. Может, прикурить надо было? Ладно, шут с ним. Не возвращаться же, не объяснять, что некурящий».
До него с опозданием дошло, что папиросой его угостил Москвин, а он, балбес, спасибо пожалел сказать знаменитому артисту. Вот бы Татка узнала, на месте бы съела… Но она не узнает. С ней – все. Пускай ей Гоша стихи декламирует.