Выбрать главу

– А я давно тут?

– Сам не помнишь?

– Нет.

– Это бывает. Два ли, три ли дня, вот так вот.

– А может, неделю?

– Может, и неделю… С сестрицей бранился. Насос какой-то чинить приказывал…

– Чего шепчете?! – Парень, лежащий за старичком, приподнялся на локте. Голова его была замотана. Сквозь дыру в бинтах виднелся черный безумный глаз.

– Не про тебя. Спи! – отмахнулся старикашка. И разъяснил, будто того не было: – С парашюта прыгал, убился. Чумовой. Говорит, что ему операцию будут делать под током, пущенным из Германии… Грозился два полка пригнать, порядки наводить… И жена, говорит, у него поддельная. – Старичок обернулся, окликнул:

– Слышь, Степа!

– Х-а! – взметнулся парашютист.

– Баба у тебя поддельная?

– Поддельная!

– Какая же поддельная, когда она тебе куру принесла?

– И кура поддельная.

– Вот ты его и возьми за рупь, за двадцать! – засмеялся старичок.

Днем пришел Товарищ Шахтком. Если бы пословица о том, что молчание – золото, оправдывалась вещественно, на молчании Товарища Шахткома можно было бы заработать горы валюты. Он просидел возле Мити пятнадцать минут, вычеркнул фамилию из блокнота и ушел. И все-таки Мите удалось выведать две вещи: во-первых, с ним произошла производственная травма – на голову ему упал из фурнели мартын. А во-вторых, Лободу сняли с работы.

После ухода Товарища Шахткома Митя накрылся с головой одеялом и впервые за много лет заплакал. Ему было жалко Лободу. Лобода измывался над Митей, бранил за чужую вину, обзывал при людях щенком, оставлял без надобности дежурить, два раза чуть под суд не подвел, спасая свою шкуру, дельные предложения Мити присваивал себе. Сколько раз Митя проклинал втихомолку бестолкового руководителя, сколько раз насмехался над ним, а узнал, что его нет, и заплакал. Видно, покинутому сироте и Лободы дороги…

Митя быстро привыкал к людям, к месту. Привык он и к больнице, к ячневой каше, к тому, как однообразно читали над ним при обходах:

– В детстве перенес корь и скарлатину. Окончил семь классов. Отец – рабочий-металлист, двадцатипятитысячник. Погиб от руки кулацких элементов. После гибели отца – три года в деревне, затем на рабфаке. С 1934 года – на Метрострое.

Через несколько дней ему разрешили выходить в садик. Он надевал байковый халат, садился на бортик сухого фонтана, замусоренного пустыми пачками «Пушки» и «Дели», беседовал с выздоравливающими.

Во время лечения черепных травм некоторые больные заражались манией преследования. Учитель математики из Митиной палаты сошелся с парашютистом на том, что одна смена врачей в больнице советская, а другая – антисоветская. В остальном это был человек здравомыслящий и подробно рассказывал, как его сбил с ног ученик на большой перемене.

Главная тема разговоров состояла в догадках, кого выпишут домой, а кого переправят в психдиспансер для полного и окончательного излечения.

Этот роковой вопрос решал консилиум врачей с участием знаменитого профессора Февральского. Профессор был известен тем, что носил милицейский свисток на шнурочке и заставлял больных вычитать из сотни по семи. Кто два-три раза собьется, того записывали в психи. У профессора были разработаны и другие испытания. Он заставлял, например, перечислять советские республики или подробно рассказывать, по каким улицам и переулкам пройти к Сухаревке. Если больной нервничал, шевелил руками, вспоминая, где право, где лево, в его истории болезни появлялся диагноз: «Нарушено воспроизведение пространственных взаимоотношений».

А самым неприятным испытанием было такое: профессор доставал колоду вырезанных из газеты и наклеенных на картонки фотографий, тасовал их, вытягивал наугад ворсистый от употребления снимок и спрашивал: «Как фамилия?» Тут даже бывалые товарищи пасовали. А в истории болезни писалось: «Нарушение узнавания известных лиц на портретах».

После разговоров о профессоре Февральском Мите стало все чаще казаться, будто кто-то сзади на него пристально смотрит. Он упорно боролся с безобидным психозом, но однажды во время беседы у фонтана это чувство стало таким противным, что не выдержал и обернулся.

С улицы сквозь чугунные копья ограды на него глядела Чугуева. Она была в своем всегдашнем, не то осеннем, не то зимнем плюшевом пальтишке.

Митя подошел. Бледное, отекшее от подземной жизни лицо ее исказилось похожей на улыбку гримасой. Она попыталась сказать что-то, может быть, поздороваться и издала невнятный придушенный лепет.

– Здорово, ударница, – помог ей Митя. – Гляди не замарайся. Решетка крашеная.

Приближались первомайские торжества. В столице красили что попало: ограды, скамейки, фонари и плевательницы.

Чугуева взирала на него жадно, с восторгом и ужасом, как на воскресшего покойника.

– Чего вылупилась? – спросил Митя. – Как насос? Направили?

Она радостно кивнула.

– Сальники?

– Сальники, Митенька, сальники. – Мокрые глаза ее блестели кварцевым блеском. – Живехонький! Матушка-заступница! Надо же! Живехонький!

– Ну вот! Я и говорил, сальники. Ты у писателя бываешь?

Она кивнула.

– Про тебя пишет?

Она снова кивнула.

– Передай ему, чтобы он сказал девахе с почтамта, где я нахожусь. Ее звать Наташа. Тата. Он знает.

– Ходишь к ней, Митенька?

– Дело не твое. Передай, что сказано.

– Передам, как же… – Она поглядела на его ослепительно-белый бинт на голове. – Косточки все цельные?