– Ради бога! – Гоша удивился и обрадовался. С весны она почти не бывала у него.
Пока он прятал ведерко и подбирал письма, она молчала. Это было непривычно. Обыкновенно она начинала тараторить еще на лестничной клетке. Гоше показалось, что она сильно похудела и подурнела. Тянулись минуты. Молчание, да еще в сумерках, становилось тягостным. Он поднялся к выключателю, но Тата попросила не зажигать света.
– Мне плохо, Гоша, – сказала она.
– Мне самому плохо! – подхватил он. – Видишь ли, Тата, любое дело требует тренировки. Напрасно я изображал гусара. «Пьешь вино – думай о последствиях». Это не я. Это Фирдоуси.
– Ты недослушал, – проговорила Тата спокойно, – мне не от вина плохо.
– А что? С Платоновым поссорились?
– Поссорились. Навсегда.
– Какой ужас! – сказал Гоша с удовольствием. – Навсегда?
– Навсегда, – повторила Тата твердо. – И дело не в том, что он способен пожертвовать мной ради какой-то Чугуевой. Дело совсем не в том. Я гордилась собой, гордилась тем, что я человек… А он… он обокрал меня.
– Обокрал? Комсорг? Этого еще не хватало!
– Да нет. Ты не так понял. Душу мою обокрал. Растоптал чувство человеческого достоинства. Многое я ему прощала, но этого не прощу никогда.
– За человеческое достоинство не беспокойся, – сказал Гоша. – Это, пожалуй, единственное, что невозможно ни украсть, ни уничтожить. Когда терпишь унижения, чувство достоинства закаляется, становится, как бы тебе сказать, грозней, продуктивней. Как меня унижали, Тата! С самого детства! Со школы! И за что? За то, что я первым решал примеры, за то, что писал без ошибок… Ты не представляешь, каким мучением были для меня переменки! Я забивался в самые дальние углы, меня выволакивали и потешались – играли в меня, как в мячик. Я приходил домой бледный, оборванный. Мама ужасалась, прикладывала ко лбу руку. И все-таки, Тата, если бы я не окунулся в эту горькую купель, из меня бы ничего не вышло. Чем больше меня мучили, чем больше издевались, тем больше во мне зрела мстительная уверенность, именно зрела сама по себе, помимо воли и желания, что придет время, и я докажу, что я лучше всех! Чем я лучше и как докажу, я еще не знал, конечно, но в моей душе все туже и туже завинчивалась пружина…
– У меня трагедия, а ты про пружины, – вздохнула Тата. – С тобой очень трудно беседовать. Ты постоянно занят своей персоной. Пружины, пружины! А ты понимаешь, что такое духовное одиночество? Человека любишь, обожаешь, и вдруг в один прекрасный момент обнаруживается, что он не понимает тебя и не понимал никогда, что мы друг другу бесконечно чужие… Это же смешно – я, рядовая комсомолка, должна учить комсорга шахты простейшим истинам!.. Должна ему доказывать, что никто из нас не имеет права лгать! Справедливость и правда – коренные свойства нашего народа. Потому-то мы и совершили революцию первыми. Ведь правда, Гоша?
– Конечно! – подхватил Гоша. – Помнишь, у Горького: я вижу наш народ удивительно, фантастически талантливым. А что такое талант? Подожди, не сбивай. Рождается мысль. Талант – это прежде всего мужество быть правдивым. Мужество видеть правду, говорить правду и действовать по правде. Нельзя, чтоб страх повелевал уму, Тата! Это опять не я, это Дант. И тренировка таланта начинается с оценки себя, с самокритики. Да, да, с самокритики, я не боюсь этого слова. Только правдиво оценивая себя, можно подняться до справедливого суда над другими. Возьми мелочь: я написал очерк. Очерк напечатали, хвалят. А я знаю, что очерк плохой, слишком, как бы тебе сказать, умышленный. Когда я стал понимать это, во мне проклюнулся талант. И теперь, если я напишу страничку на «отлично», понимаешь, Тата, объективно на «отлично», на душе такое блаженство, будто взял ми-бемоль в арии Виолетты. Так и хочется крикнуть: «Ай да Гоша, ай да сукин сын!» Еще тогда, в школе, я предчувствовал, что пружина начнет действовать. Нужен был первый толчок. И знаешь, кто был этим толчком?
– Кто? – спросила Тата бесчувственно. Она плохо слушала и раскаивалась, что пришла.
– Ты. Вот кто. – Голос его дрогнул. – У Шаляпина где-то есть пошловатое признание: все хорошее он совершал ради женщин. А я все, что делал, и все, что сделаю до конца своих дней, буду делать не для женщин, а для одной женщины. Для тебя, Тата.
Она посмотрела на него с испугом.
– Да, да! И я говорю это тебе только теперь, потому что прежде мечтать о тебе было бы нелепо. Помнишь, кот и тот убежал от меня. А сейчас смотри! – Гоша зажег свет, схватил с подоконника запечатанные лиловыми буквами страницы папиросной бумаги. – Вот оно, мое будущее! Ничего подобного в документальной прозе еще не было со времен Глеба Успенского! Я не бахвалюсь, это в горкоме писателей говорят! Книгу выпускают молнией! Обложку поручили Кинарскому, понимаешь? Художнику, который оформляет исключительно классиков: Бальзака, Фенимора Купера… Кинарский уже набросал эскизы, и меня приглашают выбрать. Надо идти, а я в таком состоянии… – Он отошел в дальний угол, сделал свирепое лицо и спросил: – Ты выйдешь за меня замуж?
Тата встала.
– Выйдешь?
– Какой ты смешной, Гоша, – сказала она печально. – Смешной и глупый.
– Молчи, молчи. Скажи только одно: ты его любишь?
– Я его ненавижу.
– Молчи, ясно… Любишь. Что у вас случилось?
– Ничего особенного. Я поставила ультиматум: если он будет скрывать прошлое Чугуевой, я буду сигнализировать. И представляешь, что он ответил: «А тогда я буду сигнализировать твоей мамочке, что мы с тобой…» – и так далее, по-хулигански, как когда-то на бульваре. Представляешь? Я хлопочу ради его пользы, а он спекулирует на том, что у мамы грудная жаба и ее нельзя волновать.