– Послать бы за доктором-то… – нерешительно посоветовал сын, усаживаясь против него…
– Не надо… На воздухе-то отошло будто… А вот чаю хлебну, авось и еще легче будет… – говорил Игнат, наливая чай, и Фома видел, что чайник трясется в руке отца.
Молча подвинув к себе стакан, Фома наклонился над ним и с тяжестью в сердце слушал громкое, короткое дыхание отца…
Вдруг что-то стукнуло по столу так громко, что посуда задрожала.
Фома вздрогнул, вскинул голову и встретился с испуганным, почти безумным взглядом отца. Игнат смотрел на сына и хрипло шептал:
– Яблоко упало… пострели его горой! Ведь как из ружья грохнуло… а?
– Тебе коньяку бы в чай-то… – предложил Фома.
– И так ладно…
Замолчали… Стая чижей пронеслась над садом, рассыпав в воздухе задорно-веселый щебет. И снова зрелую красоту сада обняло торжественное молчание. Ужас все еще не исчезал из глаз Игната…
– Господи Иисусе Христе! – вполголоса заговорил он, истово крестясь. – Н-да… вот он и наступил – последний-то час жизни…
– Полно, папаша! – прошептал Фома.
– Чего полно?.. Вот попьем чаю, ты пошли за попом да за кумом…
– Я лучше сейчас…
– Сейчас к обедне ударят… попа нет… да и некуда торопиться, может, еще отойдет…
И он стал громко схлебывать чай с блюдца…
– Надо бы мне год, два еще пожить… Молод ты… очень боюсь я за тебя! Живи честно и твердо… Чужого не желай, свое береги крепко…
Ему трудно было говорить, он остановился и потер грудь рукой.
– На людей – не надейся… многого от них не жди… Мы все для того живем, чтобы взять, а не дать… О, господи! помилуй грешника!
Где-то вдали густой звук колокола упал в тишину утра. Игнат с сыном трижды перекрестились…
За первым криком меди раздался второй, третий, и скоро воздух наполнили звуки благовеста, доносившиеся со всех сторон, – плавные, мерные, громко зовущие…
– Вот и к обедне ударили, – сказал Игнат, вслушиваясь в гул меди… – Ты колокола по голосу знаешь?
– Нет, – отвечал Фома.
– Вот этот – слышишь? – басовый такой, это у Николы, Петра Митрича Вагина жертва… а этот, с хрипотой, это у Праскевы Пятницы…
Поющие волны звона колебали воздух, насыщенный ими, и таяли в ясной синеве неба. Фома задумчиво смотрел на лицо отца и видел, что тревога исчезает из глаз его, они оживляются…
Но вдруг лицо старика густо покраснело, глаза расширились и выкатились из орбит, рот удивленно раскрылся, а из горла вылетел странный, шипящий звук:
– Ф… ф… ахх…
Вслед за тем голова Игната откачнулась на плечо, а его грузное тело медленно поползло с кресла на землю, точно земля властно потянула его к себе. Несколько секунд Фома не двигался и молчал, со страхом и изумлением глядя на отца, но потом бросился к Игнату, приподнял его голову с земли и взглянул в лицо ему. Лицо было темное, неподвижное, и широко открытые глаза на нем не выражали ничего: ни боли, ни страха, ни радости… Фома оглянулся вокруг себя: как и раньше, в саду никого не было, а в воздухе все плавал гулкий говор колоколов… Руки Фомы задрожали, он выпустил из них голову отца, и она тупо ударилась о землю… Темная, липкая кровь тонкой струей полилась из открытого рта по синей щеке…
Фома ударил себя руками в грудь и, стоя на коленях пред трупом, дико и громко закричал… И весь трясся от ужаса и безумными глазами все искал кого-то в зелени сада…
IV
Смерть отца ошеломила Фому и наполнила его странным ощущением: в душу ему влилась тишина, – тяжелая, неподвижная тишина, безответно поглощавшая все звуки жизни. Вокруг него суетились знакомые люди; являлись, исчезали, что-то говорили ему, – он отвечал им, но речи их не вызывали в нем никаких представлений, бесследно утопая в бездонной глубине мертвого молчания, наполнявшего душу его. Он не плакал, не тосковал и не думал ни о чем; угрюмый, бледный, нахмурив брови, он сосредоточенно вслушивался в эту тишину, которая вытеснила из него все чувства, опустошила его сердце и, как тисками, сжала мозг. Похоронами распоряжался Маякин. Он спешно и бодро бегал по комнатам, твердо постукивая каблуками сапог, хозяйственно покрикивал на прислугу, хлопал крестника по плечу и утешал его:
– А ты, парень, чего окаменел? Отец был стар, ветх плотью… Всем нам смерть уготована, ее же не избегнешь… стало быть, не следует прежде времени мертветь… Ты его не воскресишь печалью, и ему твоей скорби не надо, ибо сказано: «егда душа от тела имать нуждею восхититися страшными аггелы – всех забывает сродников и знаемых…» – значит, весь ты для него теперь ничего не значишь, хоть ты плачь, хоть смейся… А живой о живом пещись должен… Ты лучше плачь – это дело человеческое… очень облегчает сердце…