И снова воцарилась глубокая тишина, но брат Гаспар почувствовал, что монсиньор страшно нервничает, будто хочет сделать ему какое-то важное признание и никак не может решиться.
— Ты больше ничего не хочешь мне сказать? — спросил он, словно чтобы помочь ему открыться.
Монсиньор улыбнулся, взял Гаспара за руку и ответил:
— Да, хочу.
— Что? — встревожился монах.
— Что ты мне нравишься, брат Гаспар.
— Как? Что ты сказал?
Неожиданно монсиньор встал из-за стола и прижался лицом к шее монаха, обнюхивая его, как змея.
— Что ты делаешь, Лучано?
Лучано между тем одной рукой щупал его грудь, другой ласкал спину, а губы его покрывали шею монаха мелкими поцелуями, нежно касаясь ее языком. Удивление, которое брат Гаспар испытал, оказавшись в новой непредвиденной ситуации, ослабило его рефлексы, и он отреагировал с большим запозданием, чем то было желательно.
— Лучано, — вымолвил он наконец, — можно узнать, что ты делаешь?
Но Лучано ничего не говорил, по меньшей мере — ничего связного: он издавал нечто вроде нежного мяуканья, мурлыкал, и похоть — да-да, похоть — светилась в его глазах.
— Лучано, — повторил монах, — я не расположен терпеть…
— Ложись в кровать. Не хочешь лечь в кроватку, мой мальчик? Мальчик мой, какой ты хорошенький.
По обыкновению резкий, голос его сейчас звучал нервным юношеским шепотком, и он продолжал щупать тело монаха.
— Какой ты сладкий, — говорил он. — Делаешь гимнастику?
— Хватит, Лучано, — властно произнес доминиканец, стараясь остановить монсиньора.
— Мы так довольны, что ты приехал, брат Гаспар, мальчик мой, наш мальчик, какая удача.
— Лучано, прошу тебя.
Но тот не слушал.
— Благодарю Тебя, Боже, — говорил монсиньор, — благодарю Тебя за то, что Ты дал нам этого ангелочка.
Потные ручки монсиньора ласкали живот Гаспара, его волосы, спину, грудь и ляжки, и он покрывал его щеки и шею мелкими, очень нежными, почти детскими поцелуями; дыхание его стало прерывистым, а голубые миндалевидные глаза затуманились восторгом.
— Как мы тебя любим, брат Гаспар, мальчик наш, наш ангел.
От звуков его медоточивого голоса брата Гаспара слегка подташнивало, а его поведение, недостойное монсиньора, вызвало у него немалое возмущение.
— Лучано, — сказал он, вставая и освободившись наконец от его хватки, — сожалею, что ты вынуждаешь меня к этому, но я должен попросить тебя уйти.
— Но почему? Неужели мы даже не допьем вино?
Его голос звучал уже почти как обычно, дыхание стало ровнее, он быстро успокаивался и скоро выглядел обыкновенным священником, невинным и чистым.
— Давай сядем, — примиряюще предложил он. — Допьем вино, и я уйду. Обещаю.
Брат Гаспар уступил скрепя сердце и, видит Бог, поступил неправильно, потому что две-три минуты спустя — бедняга Гаспар, дабы не смущать монсиньора, по совести решил избегать всяческого упоминания о произошедшем несколько мгновений назад — монсиньор снова взял его за руку и принялся грубо, нервно поглаживать ее. У него самого были пухлые волосатые ручки, ледяные и горячие одновременно. Брат Гаспар с силой вырвал свою руку.
— Не понимаю тебя, — сказал он, стараясь сохранять спокойствие, хотя это было уже невозможно. Он продолжал жевать вязкий кусочек гриба, попавшийся ему на зуб.
— Чего ты не понимаешь? Что мы тебя любим? Этого ты не понимаешь? Господь наш заповедовал нам: «Возлюбите друг друга, возлюбите друг друга». Так чего же ты не понимаешь?
— Не смешивай разные вещи.
— Какие вещи?
— Сам знаешь.
— Что значит «сам знаешь»?
— Лучано, ты не должен себя так вести.
— Почему? Ну-ка ответь — почему?
— Потому что сексуальное наслаждение, — попытался урезонить его брат Гаспар, — это несовершенный и узкий путь познания Бога, а познание Бога — наше самое сокровенное призвание.
— Смирись, — сказал Лучано с беспредельным презрением, — если Бог познал тебя, не претендуй на то, чтобы познать Его!
— Все наше богословие, — продолжал увещевать его брат Гаспар, не смущаясь резким тоном монсиньора, — и все наше вероучение, учрежденное апостолами, Отцами Церкви и святыми, направлено на познание Божественной сути, чтобы благодаря этому познанию забыть о самих себе, о наших низменных личных интересах, равно как и о плотских утехах. Религиозный дух принимает мир, ибо отрекается от самого себя, и живет во имя любви к ближнему и Божественному Творению и благодаря им.