— Иными словами, книга расходится плохо, — подытожил кардинал.
— Неважно, — вынужден был признать брат Гаспар. — Ваше высокопреосвященство читали ее? — Кьярамонти слегка кивнул. — И что? — осмелился спросить монах.
Последовала длительная пауза, слишком длительная, которую брат Гаспар расценил как неблагоприятную и уже сетовал, что задал свой вопрос. Однако кардинал Кьярамонти встал и, подойдя к книжному шкафу, взял с полки том и положил на стол.
— Блестящая работа, возможно, одна из самых выдающихся, когда-либо написанных о Лукавом и силах его, которые, безусловно, умножились в последнее время. Горячо поздравляю. Именно такая книга была нам нужна.
Брат Гаспар был вне себя от гордыни и, почувствовав это, постарался смирить сие низменное и земное начало, проявив намеренную кротость.
— Мнение вашего высокопреосвященства ценно для меня как немногие другие, но в данном случае я вынужден признать его преувеличением.
— Не хотели бы вы подписать мне книгу?
— Я противник дарственных надписей.
— Отчего же?
— Все, что мы говорим и делаем, посвящено исключительно семи миллиардам людей, населяющих Землю. Посвящать что-либо конкретному лицу кажется мне излишним.
— Но я настаиваю.
Брат Гаспар взял книгу и ощутил безмерную благодарность за дары Божии, особенно за тот, который позволял ему общаться с себе подобными посредством печатного слова, бросая вызов даже вавилонскому проклятию. Он держал в руках первое итальянское издание своего труда «Аз есмь Сатана». На обложке была помещена искусно выполненная репродукция из манускрипта XV века «Spuculum Humanae Salvationis»,[1] изображавшая Христа, вырывающего человеческую душу из лап дьявола.
— Так вы подпишете мне ее или нет, брат Гаспар? — спросил кардинал, выводя монаха из грез, в которые тот мимолетно и против воли погрузился.
— Простите, ваше высокопреосвященство, — искренне ответил тот, — но я поддался тщеславию, увидев свою книгу в вашей библиотеке и вдобавок переведенную на один из красивейших языков земли. Какого мнения, на ваш взгляд, заслуживает перевод?
— Великолепный, — изрек кардинал. — Фактура прозы крайне пластична. Так и слышишь все это многоголосие, а когда вы позволяете дьяволу говорить от первого лица, возникает живописный эффект, от которого бросает в дрожь, хотя не могу не заметить, что речь идет о стилистическом приеме, не слишком-то приличествующем богословской книге. В остальном же все великолепно, — повторил он. — Просто великолепно.
— Меня это радует, — сказал брат Гаспар, зарумянившись. — Безусловно, переводчик улучшил мое сочинение, раз ваше высокопреосвященство столь высоко оценивает его.
Он открыл книгу с наслаждением, наслаждением, которое тщетно пытался подавить, поскольку сознавал, что удовольствие его исходит от гордыни, возбуждения сколь сокровенного, столь же и бесплодного, и на титульном листе написал: «Его высокопреосвященству Джузеппе Кьярамонти, с признательностью и повиновением, от бедного доминиканского монаха. Да приимет вас Господь в лоно Свое».
— Сожалею, что посвящение вышло несколько безличным, — извинился брат Гаспар, протягивая книгу кардиналу, — но я всегда считал поверхностным привносить личный характер в любое из наших творений.
Кардинал Кьярамонти, торопливо раскрыв книгу и пробежав глазами посвящение, бросил на брата Гаспара нахмуренный взгляд.
— «Да приимет вас Господь в лоно Свое»? — испуганно переспросил он, прочитав вслух эту строчку. — Так, значит, вы уже хотите меня убить?
Монсиньор и архиепископ от души рассмеялись, а брат Гаспар, сам того не желая, густо покраснел.
— Я уже говорил, — поспешил извиниться он, — что, когда писал это, думал прежде всего обо всех и каждом из семи миллиардов людей, населяющих Землю, и им посвящаю этот чахлый плод моих бдений.
— Будьте осторожны, брат Гаспар, — не без причины предупредил его архиепископ Ламбертини, — ибо избыток смирения порой служит явным признаком вопиющей гордыни.
— Совершенно верно, — саркастически подытожил монсиньор. — Крайности всегда сходятся.
— К величайшему сожалению, вынужден признать, что гордыня — одно из многих уязвимых мест бедного монаха.