— Итак, товарищ Кравченко, — сказал Ватутин, отодвигая стакан, — вам надо выйти в район Калача не позднее чем к исходу двадцать третьего ноября…
Марьям стояла в ряду делегатов и слушала, что говорит Ватутин и как отвечают ему директор и другие заводские.
Супрун, Коломийцев… Слушала и почти ничего не слыхала. Стук собственного сердца мешал ей слушать.
Только сегодня утром получила она ответ на свою просьбу, направленную ею прямо к Ватутину.
Сбоку, в правом углу ее письма, стояли два слова, написанные острым красным карандашом отчетливо и тонко. «Просьбу удовлетворить».
Значит, все решено. Завтра утром делегация уедет обратно на Урал, а она останется здесь для новой жизни, которую она сама выбрала. А может, и не для жизни… Стон! Об этом не надо думать. Надо просто делать свое дело как можно лучше.
Сквозь мягкий туман непрошеных слез (как хорошо, что дует такой холодный, резкий ветер, от которого у многих слезятся глаза!) Марьям исподволь оглядела своих товарищей. «Милые мои, дорогие мои, прощайте! Увидимся ли когда-нибудь?..»
Самое трудное — написать обо всем маме. Как она испугается, как будет плакать! Но что же делать, если ты твердо знаешь, что твое место здесь, а не там.
И Марьям почти увидела перед собой первые строчки этого страшного письма, написанные ее собственной рукой, крупным, прямым и не совсем ровным почерком.
«Мамочка, дорогая, прости меня, я не могла иначе! Чуть только я попала сюда, на фронт, сразу же поняла, что тут мне и надо остаться. Я должна быть здесь и делать то дело, которое сейчас нужнее всего…»
— Мы принимаем ваши машины и клянемся драться на них до последней капли крови и победить врага!..
Отчетливый и ясный голос Кравченко как будто разбудил ее и помешал дописать в мыслях начатое письмо.
— По машинам! — скомандовал тот же голос.
И несколько голосов раскатисто и дружно подхватили:
— По машина-ам!
Загремели моторы, и по сигналу, одна за другой, гуськом, машины двинулись к фронту.
Делегаты махали им вслед руками. А танки, гремя и лязгая гусеницами, уходили все дальше. Отсюда начинался их боевой путь, полный опасностей и героического труда.
На другой день, утром, делегация выехала с фронта обратно на Урал. Одним человеком в ней стало меньше. И этот человек был уже не делегатом уральских рабочих, а санинструктором взвода разведчиков в полку Дзюбы.
— Марьям!
Марьям оглянулась. Рядом с ней стояла Ольга Михайловна. Она казалась собранной, спокойной, даже в самой манере держаться у нее появилось что-то иное, твердое. Она совсем не напоминала ту женщину, которая предавалась тяжелому и одинокому раздумью в пустой и темной комнате.
Увидев ее, Марьям обрадовалась. Теперь ее и Ольгу Михайловну связывали новые узы. Как хотелось бы, чтоб они были вместе!
— Ольга Михайловна, я остаюсь! — сказала она.
— Где?
— Здесь! На фронте! Буду санинструктором!.
Ольга Михайловна покачала головой:
— Упорная ты. Ну как? Нашла своего Федю?
— Нашла.
— Где? В госпитале?..
— Нет! Он уже снова в разведку ходил. Взял пленного. Я сама видела, — быстро сказала Марьям, боясь, что Ольга Михайловна ей не поверит, — как он его в штаб привез. Говорят, офицер. И с важными бумагами…
Ольга Михайловна помолчала, посмотрела куда-то вдаль, на околицу станицы, где, тяжело переваливаясь на неровностях дороги, прошел бензозаправщик.
— А я ведь тоже в штаб фронта уже не вернусь, — сказала она.
— Куда же вы?
— Еду в штаб Коробова за назначением. Попросилась в полк.
— Хорошо бы туда, где и я, — сказала Марьям.
— Посмотрим… А хочешь, Марьям, — вдруг оживилась Ольга Михайловна, — взглянуть на моего сына?
— Где он?
— Здесь, неподалеку. Я уже у него была. Сейчас он возится с танком, а через полчаса будет свободен.
— Пойдем, — сказала Марьям.
Они медленно пошли через всю станицу. У Марьям еще не было шинели. Но как только все решилось и она перестала думать о возвращении, ей стало легче. Ольга Михайловна также перестала быть для нее просто знакомой, возникали новые связи, новые отношения.
— Теперь я буду уже звать вас не Ольга Михайловна, а товарищ майор, — улыбнувшись, сказала Марьям.