Сунул крепкую руку, украшенную увесистым перстнем, подмигнул, прыгнул в джип и с ревом отчалил. После него остался шрам на крыле «копейки», дымящийся хабарик на асфальте да бумажный плотный глянцевый прямоугольник. На нем крупными золотыми буквами по белому фону значилось:
Г-н В. А.Бородин. Землекоп. Южное кладбище.
Гордо так, без излишеств, с торжествующим лаконизмом. Не профессор, блин, не писатель какой-нибудь долбаный, не архитектор, не музыкант. Землекоп! Кладбищенский! И этим все сказано.
«Хомяк наблудил…» Все же на душе слегка потеплело. Юркан посмотрел на помятое крыло, положил визитку в карман и порулил себе дальше, неизвестно чему радуясь больше — то ли встрече с боевым товарищем, толи тому, что лонжерон не «пошел». По радио передавали какую-то муть — будь моим мальчиком, будь моим зайчиком, — и Юркан его выключил. Кардан агонизирующе гудел, древний карбюратор категорически не желал как следует готовить смесь, и двигатель на светофорах глох. А мимо, сверкая лаком, шурша резиной, проносились джипы, «БМВ», «мерседесы»… Правда, очень скоро обстоятельства снова всех уравняли, как в бане. Не доезжая улицы Фрунзе встали все. И «БМВ», и джипы, и «мерседесы», и Юрканова «копейка». Видно, та гадость из взорвавшегося института временами доползала аж до Московского. Жди теперь, пока схлынет. Хорошо еще, от Фрунзе до Натахиного дома идти не так уж и далеко. Если наискосок дворами. Правда, с грузом…
«О-хо-хо, грехи наши тяжкие…» Юркан извлек из багажника десятилитровую канистру, взял пакет с кое-какой жратвой, запер «копейку» — да кому ты, сердешная, кроме меня, нужна?.. — и двинулся дальше пешком.
Район, где жила Натаха, особо не радовал. Серо, грязно, безлюдно. «Хрущобы», в которых не стало ни света, ни воды, ни газа, расселили. Дворовые кошки и собаки разбежались гораздо раньше людей. Даже птицы здесь не летали: дурных нет. Короче, беда. Разруха, точно в войну, глаз остановить не на чем.
Единственная отрада — горелая башня института. Самый верх ее теперь светится, переливается всеми цветами радуги. И не только ночью, но даже и днем, особенно в пасмурную погоду. Этакий нимб, дрожащее северное сияние, живущее своей особенной жизнью, колышущееся вне всякой зависимости от ветра… Сперва его все показывали в новостях, автобусы с туристами подъезжали издали поглазеть… Теперь прекратили. Видно, правду говорят, что человек ко всему способен привыкнуть. К фронту приспосабливается, к войне, да так, что потом в мирной жизни места себе не может найти… Что нам после этого какая-то цветомузыка о пятнадцати этажах?!
Впрочем, кое-какие люди попадались и в этой пустыне. Не успел Юркан пересечь раскисший газон, уже забывший, что такое собачье дерьмо, как навстречу ему попался местный участковый, плотный коротконогий капитан… То есть, смотрите-ка, уже снова майор. А то! Кривая преступности у него небось стоит на нуле — какой дурак сюда сунется…
Знать бы Юркану, что восстановленный майор Собакин был уже не участковым, а исполняющим обязанности начальника отдела. Того самого отдела, в котором работать некому. Так что Собакин служил теперь и начальником, и заместителем, и участковым. И жнец, и швец, и на дуде игрец… Что поделаешь — умные разбежались, а остальные пьют.
— Ну что, парень? — обрадовался Собакин живой душе. — Опять к этой… из пятьдесят восьмой? — И, словно старому знакомому, протянул Юркану руку. — Вот не могу понять, она тебе кто? Вроде и не ночуешь… Хотя дурацкое дело-то нехитрое, можно и днем. Одно плохо, воды нет…
Тут Собакин вспомнил свою разлюбезную Клаву, угрюмо засопел, и его кинуло в тоску. «Ну и ладно, — сказал он себе, — хрен с ними со всеми. Баба с возу, кобыле легче… М-да… А каково жеребцу…»
— Да никто она мне. Жена друга. А друг в гробу. — Юркан вытащил свою «Болгарию», угостил Собакина, закурил сам. — Помогаю, чем могу. Здесь ведь у вас и сдохнуть недолго.
«Особенно поодиночке…»
— Ну ты это… Того самого… Смотри, не очень… — сразу посуровел Собакин. — Я ведь при исполнении…
Махнул рукой, высморкался и пошел прочь. В сортир, к туалетчику Петухову. Правда, и там нынче не стало былого декадентского великолепия, даже совсем наоборот, сделалось очень невесело. Ни пожрать, ни выпить! Евтюхов теперь не очень-то шастает за институтский забор. Говорит — не дурной. Сам ни за что не пойду и другим не советую. С этой тварью, мол, лучше не связываться. Минули золотые денечки.