Когда же прибывшие, наконец, санитары положили физическое тело на носилки и задвинули вглубь "скорой помощи", астральное тело неожиданно почувствовало, как напряглись невидимые скрепы и словно сильная пружина вдвинула его бесшумно и незаметно снова внутрь физического тела, распростертого на носилках. В это самое мгновение Гордин открыл глаза и пробормотал нечто невразумительное.
- Вроде что-то про небесный колодец бормочет и ещё про свет на дне колодца, ты, Ваня, не слышал? - обратился один санитар к другому, сидящему напротив на узкой боковой скамейке, тянущейся вдоль борта машины.
- Нет, только стон какой-то, - откликнулся напарник, посмотрев на лежащего опять неподвижно Гордина.
Его привезли и сдали в приемный покой знаменитой "Склифасовки".
Он же, очнувшись на другой день, был свято уверен в возвращении, на своих ногах домой, в первой помощи, оказанной женой и дочерью, и уверенность эта только подкреплялась постоянно освежаемым воспоминанием и снами, искаженно рисующими основную реальность. Но ведь основная и виртуальная реальности не отменяли совершенно непознанные миры.
II
Начало летних дней ознаменовалось скоротечными грозами и дождями. Бывало, ещё весело догромыхивал гром, словно на телеге везли пустые ведра или бидоны, а солнце уже играло вовсю в невысохших лужицах и влажноватых чуточку зеленоватых стеклах окон.
Коротышка Корольков был несказанно удивлен, когда узнал, что я начал писать, вернее, уже написал роман о себе самом, любимом, и вдобавок нагло устроил ауто-да-фе для нескольких добрых знакомых, в том числе, осмелился задеть его священную персону "картофельного эльфа", а что тут странного? Я ведь писал всю сознательную жизнь, писал, в основном в уме, разыгрывал спектакли-хеппенинги для самого себя, любимого зрителя и единственного настоящего читателя, я бессознательно самовыражался, чтобы излечиться от жесточайших приступов хандры и недовольства миром и самим собой, что требовало устранения хотя бы одного из составляющих. Устранить мир я естественно не мог иным способом, нежели выключить собственную жизнь, как надоевшую лампочку, висящую без достойного абажура на голом шнуре под облезлым потолком. Мне, графу, претило стать наемным щелкопером, графоманом, обслуживающим вялые духовные запросы сограждан, что напоминало мне оральный секс с паралитиком. Я был не брезглив от природы и воспитания, мог оказать первую медицинскую помощь, но рот в рот, нос в нос? Впрочем, чем рот чище другого органа, одних микробов, живущих в носоглотке, больше, чем населения в современной России, стараниями псевдодемократов стремящегося к тотальному вымиранию. Я жил и писал бессознательно, но когда жестокий удар встряхнул мой испорченный мозг, замкнулись какие-то другие важные связи и, цветной радугой полыхнув перед глазами, прежняя жизнь попрощалась со мной и наступило второе рождение. Пришло новое сознание уходящей, быстро утекающей жизни, струящейся как песок в песочных часах, как вода в клепсидре, требовалось немедленно заткнуть отверстие, схватить жадными скрюченными подагрическими пальцами неизвестного поэта эту жалкую, но прекрасную уходящим сверканием, точно осколок бутылочного стекла на изломе, затмевающий зеленью изумруд, на две трети прожитую жизнь. Заранее соглашусь с одним из своих литературных учителей: чтобы я ни написал, это будет прежде всего автобиография с массовыми казнями добрых и недобрых знакомых; конечно, я тоже перетасую факты и чувства, переоформлю их, разжую и отрыгну и, завязав в сухую чистую тряпицу отжевыш, дам его новорожденному младенцу заменителем материнского молока, которого не смогу при всем желании выцедить, будучи существом другого, всего-навсего оплодотворяющего начала. Разжую и отрыгну, если получится, если не засну после сытного ужина и не засплю чудные идеи, мириадами светляков мелькающие в компьютерном мозгу человека-машины, попавшего в аварию, нового кентавра Ха-Ха века, вынужденного нередко выдумывать сновидения, повелевая легионами слов, муравьями снующих по муравейникам толковых и этимологических словарей.
Карлик видел себя Карлом Карловичем Царевым, упоенно дергавшим за языки десятки, а то и сотни колоколов на всемирной колокольне, в то время, как это были в лучшем случае связки надутых шаров, издававших громкий хлопок при лопании, а я, грешный, думал о Владимире Михайловиче Гордине, которым был вынужден стать по неумолимой воле Создателя, и о Владимире Степановиче Гордине, который время от времени попадался мне на жизненном пути. По документам нас различал совершенный пустяк - отчество, но ведь отечество было одно, и когда я переехал в столицу, то с существованием своего двойника пришлось сталкиваться чуть ли не ежедневно. Сознаюсь, был у меня пунктик среди множества других легкомысленных пунктиков: ежедневно ездить с окраины, где я работал в поликлинике окулистом, в центр, чтобы безмятежно прогуляться по Тверской, которая называлась тогда улицей Горького, поглазеть на красивых девушек, любящих сладкую жизнь, и обязательно зайти на Главтелеграф, в котором чувствовал немало родственного и родового: особняк серого камня, облицованного красноватым гранитом, начищенные бронзовые ручки парадного подъезда, как и у моих предков в Петербурге, и даже банальная рифма моего сословного положения, родового титула, в чем тогда, находившийся под ласковым присмотром КГБ, я не мог признаться даже себе самому. Ну, какой я граф, двадцативосьмилетний дипломированный лекарь, ещё безусый, правда, уже с глубокими залысинами, полноватый субъект в любимых темных очках (знак неразделенной любви к отечеству) и огромным портфелем в руках (не портфель, а маленький сарайчик, - радостно констатировал мой приятель о ту пору, сокурсник по филологическим штудиям Вадим Врунов, бывший одно время главным редактором журнала "Тихий Нил" и достойным учеником Степана Шорохова, автора одноименного загадочного романа о походе русских казаков в Африку и службе их у императора Эфиопии, который пытался покорить Египет)!
И пару-тройку раз я взял грех на душу, получая письма "до востребования" на имя Владимира Гордина на К-9, без указания отчества и отечества, когда по ошибке выдавались не мне адресованные письма. Возвращать вскрытые конверты было нелепо, читать их стыдно, но увлекательно, чувствуя себя не просто соглядатаем чужой жизни, летящей мимо, как восточный экспресс, мигающий огнями, но частным детективом, сыщиком, напавшим на верный след.
Владимир Степанович Гордин был моим погодком, судя по письмам, не то на год старше, не то на столько же моложе. В столицу он переехал из Саратова, был не чужд музам, после окончания университета работал журналистом, сначала на радио, потом в газетах, часто разъезжал по командировкам. Семья у него была, видимо, традиционная: жена, дочь, но вот ходок он был, судя опять же по письмам, отменный. Романы у него были длительные, многолетние. Жаль, что я не сохранил их предусмотрительно, забавные образчики трепетных обращений к нему любящих женщин, они могли бы украсить новейший письмовник. Я-то, признаюсь честно, по женской части слабак, личный опыт у меня совершенно ничтожен, только из книг знаю я приблизительно о разных типах любви, впрочем, другой доли не искал и не представляю себя без Марианны Петровны и Златы, которые в свою очередь относятся ко мне жалостливо, но высокомерно, как к безнадежно больному. А я, что там я, если бы высшие или низшие силы предложили бы мне новый выбор в начале жизненного распутья, то я выбрал бы тот же путь, какой отшагал уже на две трети.
Саратовский Владимир Гордин не входил в круг моих знакомых довольно долго, хотя я начал различать довольно отчетливые контуры биографии моего невыносимого двойника. Кстати, у Королькова была такая же история с романистом, отличавшимся от него только отчеством, ну и естественно, литературным голосом, но кажется, двойник его уже почил в бозе, мир праху его. Во время моего кратковременного пребывания в "Макулатурке" Степаныч устроился собственным корреспондентом "Комсомольской плавки" в Казахстане, куда, кстати, приглашали вначале меня, но попытав полдня в ЦК ВЛКСМ, мол, что я хотел сотворить с замечательным органом печати и изрядно попугав меня и поручившихся за меня людей, отстали, обвинив напоследок в антисоветчине и потребовав искупительной поездки на БАМ, что через какое-то время я, склонный к конформизму, и выполнил. Затем мой двойник перешел в "Макулатуру и жизнь", откуда я благополучно уволился, изрядно скомпрометированный зловещим Сержантовым. Яйцещемящее ему за то спасибо! Талант мой не окислился в царской водке желтобульварной газеты, а мог бы, мог бы вполне я превратиться ещё в одного литературного хрюнделя, благополучно обделывающего мерзопакостные делишки. Судьба Владимира хранила! Шло время и мы, Владимиры Гордины, не пересекаясь, ходили почти по одним и тем же орбитам, только в разные годы.