Стряхивать их ребром ладони нельзя, могут остаться грязные разводы. Во всех комнатах для этой цели заячьи лапки, хвостики ну или кусок ваты. Откуда у них этот темный норковый прямоугольничек, Важенка даже не помнила. Она раскладывала его в волосах, спускала на лоб, потом под нос, поддерживая верхней губой, притворялась, что это усы.
— Ты совсем, что ли, — не глядя на нее, приговаривала Дерконос беззлобно.
Она уже отмывала плоскости разноцветной тушью. После каждого слоя отходила на шаг, любуясь работой, роняла тяжелую голову то вправо, то влево. Радостно несла какую-то околесицу — оттого, что дело близилось к концу. Вела диалоги с принимающей стороной.
— А если спросит вдруг: а что это у вас, девушка, вот тут неровно? Вылезли за край, а? А я ему: да пошел ты…
Бормотание это обрывалось в самых нелогичных местах, так как иногда для твердости руки даже дышать было опасно. Кончиком кисти гнала натек вниз.
Важенка этот бред не слушала, а обдумывала, как завтра с утра рванет в Сестрорецк, возьмет у кого-нибудь из девчонок денег в долг на чертов эпюр. Она уже отнесла свое задание старшекурснику, договорилась, что за два дня он справится. Денег было нестерпимо жалко, но вот так — она рассматривала красивый эпюр Дерконос — она точно не сможет. Вернее, оставшихся до зачетки считаных дней на такую возню не хватит. Девять других зачетов. Десять.
Упала на кровать. Жалела деньги, себя. Сквозь ресницы рассматривала Дерконос, хлопочущую вокруг эпюра. Та вскоре исчезла, стерлась по частям, а двухъярусная кровать за ее спиной придвинулась, закачалась, или уже Важенка плыла на ней под тонкий звон кистей, которые промывала в стакане невидимая Дерконос. Они ударялись металлическим цоколем о стекло граней, звенели. Шорох линейки, превратившейся в шорох волн за окном трюма. Мужчина, она точно знала, что это отец, рассказывал попутчику в каютном отсеке, как вымокли они, пока бежали из леса к причалу. Полные корзины влажных грибов, сверху разлапистый папоротник. Отец открывает ножом банку тушенки, и всегда страшно, что нож соскользнет, и потому смотришь только на нож, на темный зазубренный провал, тянущийся за ним. Оттуда из расщелины — лужица золотистого сока. Тушенка пахнет грибами. Попутчика не рассмотреть против света. Да его и нет как будто. Важенка в казенном нечистом одеяле. Ломти сырого хлеба на столе. Отец, почему-то в исподнем, все время поправляет на ней это прелое одеяло. А потом вдруг сразу крепкая светлая изба с круглыми желтыми бревнами. И Важенка в одной сорочке крутится, крутится перед тяжелым зеркалом, поставленным на солнечные половицы. Накручивает на голову светлую шаль в алых маках, спускает ее на плечи, смеется.
Отец что-то говорит, сидя перед ней на табурете в том же исподнем. Она не слышит, но как будто: “Красота моя!” Согнулся устало. Смотрит, смотрит снизу вверх. Любит.
— Ну красота! Просто красота! — басит староста, возвращая ее назад.
Она улыбалась во сне и думала: пусть оставят хоть эту скользкую шаль с нежными кистями, отца у нее все равно нет и никогда не было. Ей хотелось проверить рукой, есть ли шаль сейчас на ней, но сон сковывал движения. Все еще могла держать его прозрачный серый взгляд, его заботу — хотела думать “любовь”, но пусть забота. Даже проснувшись окончательно, еще несколько минут она чувствовала себя защищенной.
Бледная, долго смотрела потом в заляпанное зеркало в туалете.
В комнате все сбились в кучу возле Дерконос, охи, ахи, восторги. И Лена с Сашей подошли.
— Вот тут-то подрисуй тушью. Не, не эту, выше линия.
Дерконос бодро кивнула и через весь лист потянулась к баночке с тушью. Взяла щепотью сверху, но, пока несла, не закрученная, а просто присохшая крышечка отвалилась. Все охнули, отпрянули назад. Теперь Важенке кажется, что все замедлилось, как в кинофильме: безобразный чернильный тарантул, выбросившийся из баночки, завис в воздухе на долю секунды. Потом летел в ореоле брызг, меняя форму. В конце тарантул тяжело плюхнулся в центр эпюра, куда уже на ребро донышка кратко приземлилась злосчастная банка. Прежде чем она свалилась на бок, староста уже схватил доску, к которой был приколот чертеж.
— Скорее, сольем, — почти хрипел он.
Окаменелая Дерконос. Ее оттолкнули. Тушь сливали прямо на пол, суетились с тряпками, спотыкаясь друг о друга, пытались смыть ее с эпюра водой, но ватман уже успел промокнуть. Староста развел руками.
— Чего ты крышку-то не завинтила? — заорала Важенка, глаза ее сверкали.
— Я в ней тушь все время разводила. Лень каждый раз закручивать. Так прикрыла… чтобы не сохла, — Дерконос даже не плакала.
— Ничего, Марин, давай сейчас чаю, успокоимся и перестеклим твой эпюр. Помогу тебе, — гудел староста. — И отмыть помогу. Но это, правда, уже завтра. Стеклить быстро. Сейчас стекло на две табуретки. Туда старый лист, сверху новый зафиксируем, чтобы не скользили. Вниз лампу настольную. И все как под калечкой будет видно.