Ну вот, что и требовалось доказать.
Молча улыбаются глаза в глаза. Анька, подбородок в ладонь, качается на локте; на ее безымянном медово светится янтарь — вот когда успела все кольца нацепить? Почему-то Важенка уверена, что под столом они трогают друг друга коленями.
Сразу скучно, и голова гудит, и снова слышно, как внутри ворочается простуда. Ушла, плотно закрыла за собой двери.
Проснулась Важенка, когда Спица прошла к себе спать. Зажгла торшер — на часах только десять пятнадцать. На кухне изредка раздавались голоса, что-то хлопало, падало.
Закрыв глаза, представляла, что там сейчас: Аньку с ее белой голой грудью, Левушкины пьяные муки, куда ее — на край стола? плиты? — Анькино притворное “не надо”, потрескивают ее джинсовые бедра, “четверг” на трусах-неделька в растворе змейки. На кухне оборчатая занавесочка в клетку, пошитая Анькой же, не задергивается, да и не вспомнят они — хоть бы в ванную ушли. Разгоню гадов, подумала, приподнимаясь на локте. Чтобы Лара не наткнулась на этот ужас.
Замерла ненадолго, прислушиваясь. Потом отпила холодного чаю. Ложечка с тихим звяканьем съехала к ней на щеку. Выключила свет, подушку на голову.
Продавщица в колбасном — полногрудая, с тугими щеками и ажурной наколкой в свалявшемся перманенте. Дышит с трудом. Положила на весы жесткую упаковочную бумагу поверх “Останкинской”.
— Так хватит? — спросила она, глядя на стрелочку циферблата. — Порезать или куском?
Мужичок впереди Важенки часто закивал, показал ребром ладони, что режем, мол. Убежал платить. Пока Важенке взвешивали полкило сосисок, снятых с железного крюка в стене, успел вернуться, настойчиво тянул свой серый чек, наваливаясь на Важенку, оттирая от прилавка. Из кармана телогрейки выглядывало водочное горлышко.
— Не терпится, что ли? — усмехнулась продавщица, накалывая чек на торчащее на прилавке шило.
Полногрудая лояльна к алкашам. Летом она стояла на соках в тесном отдельчике при входе. Субботним утром Важенка купила у нее томатный. Та подхватила из блюдца зазвеневшую монету, долго крутила стакан в потертой мойке, нажимала какой-то рычажок, внутрь стакана били тугие струйки. Открыла краник у стеклянного конуса с соком. Важенка, заколдованная ее неторопливыми движениями и субботой, тоже не спешила. Долго размешивала соль в стакане. “Лида, мне как обычно, березовый”, — хохотнул мужик, похожий на этого, в телогрейке. Лида напряженно посмотрела на Важенку. Та удивленно постучала ложечкой о стеклянный край, стряхивая капли, вернула ее в стакан с водой. Отерев руки о фартук, Лида достала из-под прилавка открытую трехлитровую банку с березовым. Скинула легкую железную крышку, искуроченную открывалкой, налила в стакан почти до половины. И только когда мужик, выпив, долго выдыхал в рукав, Важенка догадалась, что в стакане была водка. “Это еще что, — авторитетно заявила потом Спица. — Я эту Лиду знаю. У нее портвейн налит в одном конусе, якобы сок виноградный. Она оттуда всем алконавтам до одиннадцати утра бодро так разливает. Одна тетка спросила виноградный, так она ей — скис, берите яблочный! Даже головы не повернула”.
— Девушки, с Международным женским днем! — мужичок поклонился индюшачьей шеей, торчащей из ворота. — Уже выпью сейчас за ваше здоровье как следует. Не дожду до завтра.
Попятился к выходу с беззубой улыбкой, запихивая свертки себе за пазуху.
Важенка вдруг позавидовала его веселому нетерпению. Как же так, праздник у нее и полногрудой, а ликует этот расхристанный мужичонка с воспаленным взглядом. Ему радостно, а им совсем нет. Его, наверное, кто-то ждет с этой водкой, с “Останкинской”, закипает вода под макароны.
День короткий, предпраздничный, с работы отпустили на час пораньше. Вместо тротуаров — серый лед, залитый водой, вместо неба — туман. Деревья вскинули к нему черные голые руки. Важенка еле-еле по этому льду, семенит старушкой — в сумке полкило “Любительских”, скрипучий тюльпан прижат к открытке, на которой таких три, точно тот, живой, отражается и множится в ней, сзади рукой кастелянши небескорыстное “здоровья и успехов в труде”, подпись — “Администрация”. У детской поликлиники целый колясочный парк, грудничковый день, наверное. Рядом с крыльцом гора ноздреватого грязного снега, утыканная бычками и фантиками. Медленно разгораются фонари.
Дома в мартовские всегда шпарит солнце, капель, тесто подходит на пироги, но подросток Важенка, Ирочка Важина, не рада тесту, спешит убежать, улететь из этого приюта одиноких душ — она, бабушка, мать. Масло горит на чугуне, бабушкин рот кривится про материны жизненные промахи. “Никогда Ирочку особо не любила, что я, не знаю, что ли, и меня ни в грош… Двенадцать, тринадцать…” Валокординовая капель. На телевизоре кружевная челочка салфетки, а сверху дулевская плясунья-лебедушка в золотистом шушуне поверх фарфоровых юбок.