Стоявший рядом Вадим Кожевников, не скрывая подхалимажа, заметил:
— Но мы, редакторы журналов, потеряли своего куратора и защитника.
И начал расхваливать. Мне было неудобно слушать, и я перевёл разговор на другое. Спросил у Симонова о здоровье.
— Да скриплю пока… Нормально…
Но выглядел он неважно. Такой же худой. Почернел и как-то ссохся ещё больше. Отвёл меня в сторонку и начал говорить, что в издательстве "не всё в порядке", "надо многое менять".
Я слушал настороженно, соглашаясь, кивал:
— Мне об этом многие сейчас говорят.
— Не всех слушайте. Этих генералов— чиновников, — и он кивнул в сторону Кожевникова и рабочих секретарей, с какими тот говорил, — через одного. Вам с писателями крепче надо…
Последней его фразой было: "Ничего, мы ещё с вами поработаем".
Мне она не понравилась. И я как-то холодно попрощался.
Позже были другие встречи. Но все – случайные. Звонил в издательство редко. Прислал несколько писем. Деловые просьбы об изданиях в "Библиотеке поэта" и чьих-то книг…
Последняя встреча тоже случайная. Кажется, в болгарском (а может, в югославском) посольстве, где Константину Михайловичу было поручено от Союза писателей поздравить посла и его народ с национальным праздником. Он сделал это элегантно и достойно. Говорил хорошо, остроумно.
Когда закончилась официальная часть, мы оказались рядом у стола с закусками и выпивкой. Константин Михайлович не притронулся к ним, держал в руках фужер с боржоми и чокался им с подходившими к нему гостями посольства.
Разговор, начатый Симоновым, всё время прерывался, и он никак не мог докончить рассказ о художнике-фронтовике, который написал талантливую повесть о войне и которая будет печататься в "Дружбе народов" с его предисловием.
— Вы обратите внимание в издательстве на него…
Видно, Симонов хотел назвать фамилию фронтовика, но к нему опять кто-то подошёл, и он, виновато улыбнувшись, отступил на шаг. Я уже давно приметил его привычку делать это движение перед заинтересовавшим его собеседником, будто он хочет сразу осмотреть всего человека с ног до головы.
Беседа затянулась, и я отошёл, сразу попав в шумную компанию пьющих и закусывающих, где здоровый человек чувствует себя свободнее и веселее.
То, что именитые писатели просят директора за какой-то талант, который не может пробиться в издательские планы, было неизбежным. Но Симонов с такими просьбами обращался чрезвычайно редко и никогда не делал этого на бегу, как многие, а присылал, как я уже упомянул, обстоятельные, аргументированные письма. Несколько таких писем хранилось в архиве бывшего "Советского писателя" и с опубликованием одного из них произошла такая история…
Но сейчас я доскажу о нашей встрече в посольстве. Отойдя, я наблюдал за Константином Михайловичем.
Он ещё больше похудел, чем был тогда в больнице. Только началась осень, на дворе ещё тепло, а он одет в тёплый свитер под пиджаком. По опыту больничного общения я подразумевал, что на нем не один этот тёплый свитер, а под ним и другая тёплая одежда.
Как-то тогда зашёл к нему в палату перед прогулкой. Была весна, и вот так же тепло, а Константин Михайлович натягивал на себя два свитера. Извиняюще улыбаясь, он сказал, что "закутывается, как капуста, чтобы хоть немного быть похожим на человека".
Сейчас же Симонов выглядел много хуже того, больничного. Морщинистая шея стала по-птичьи тонкой, исхудавшее почерневшее лицо и лишь симоновские глаза. В них ещё теплилась жизнь…
Я скорее чувствовал в своём отдалении, чем слышал, как Симонов мужественно отшучивался от домоганий о его здоровье. Ещё по больнице знал, как он не любит разговоров о его персоне.
Тогда же из наших бесед сложилось впечатление, что Симонов своими протестами, конфронтацией с высокими чиновниками как бы замаливает свои грехи молодости, когда он слишком ревностно выполнял волю и линию высоких партийных инстанций.
По роду службы мне доводилось читать стенограммы секретариатов Союза писателей, где громили диссидентов и отступников, и выступления Симонова были отнюдь не в их защиту.
В конце жизни он будто бы каялся за свой конформизм и те уступки чиновникам от литературы, когда был главным редактором "Литературки", а затем и "Нового мира".
Когда я пришёл в "Советский писатель", то в сейфе моего предшественника среди других бумаг обнаружил и стенограмму заседания редколлегии "Библиотеки поэта", где решилась судьба однотомника Твардовского, уже приготовленного к выпуску. Из тома "Большой серии" нужно было исключить поэму "Тёркин на том свете".