Выбрать главу

Северная Пальмира — уснувший город, вот это чувствовалось на выставке. Холодная благовоспитаннейшая благопристойность, полное отсутствие чего-то дерзкого, бурного, горячего. Светские люди с отточенными манерами. Если не было у кого-то этой светскости, то ее подделывали.

Как же отражались темпераментные и такие неповторимо-острые статьи Александра Бенуа о французских рисовальщиках XVIII века с их артистизмом, с их «брио» (Фрагонар! Сент-Обен! Ватто!) на работах членов возглавляемого им общества?

Никак!

Аккуратная подделка ценилась выше настоящей взволнованности художника. Я не говорю о таких подлинно артистичных работах, как театральные эскизы самого Бенуа или его живые этюды с натуры, не говорю о работах Кустодиева с натуры. Но как они были одиноки среди каких-то «приятных сластунов».

Выставка молодежи. Я побежал на эту выставку, мне необходима была именно молодежь, мои сверстники, их мышление. Я почему-то думал, что встречу, ну, конечно, не гениев, не Апостолов Нового Видения: Сезанна, Ван Гога и Гогена, но. может быть, русских Марке, Отона Фриеза, Жана Пюи, что-нибудь в этом роде, свежее, окрыляющее…

Ах! Как я любовался в Русском музее живописью Н. Тархова… Веселое, честное, оптимистическое искусство! После харьковской учебы он был мне близок. Там я получил вкус к точности красочных отношений, стал презирать безопасную дорожку серо-коричневой живописи… Тархов в Русском музее показался мне самым молодым на всей территории Петербурга. Разумеется, я не преувеличивал размер его дарования! Пустоватость темперамента этого среднего художника я чувствовал.

Да, я шел к молодежи с надеждой увидеть их, познакомиться.

Знакомиться оказалось не с кем. Казенная выученность оказалась такой крепкой, что, несмотря на уродливость форм, цвет был «казенным».

Первый год моего пребывания в Петербурге. Идет мое осваивание его и мое «борение» с ним. Моя работа в искусстве движется в каком-то полярном, противоположном направлении по отношению к тем моим вкусам, мечтам и взглядам на искусство, которые успели выработаться в Харькове. Многое прославляемое, возвеличиваемое в Санкт-Петербурге мне или совсем не нравится, или я как-то примиряюсь с ним, впитываю его в себя.

Впитываю не только Петербург и его местные, локальные вкусы, но и все мировое искусство, так хорошо представленное в Эрмитаже.

Старый, несколько сонный, благоговейно дремлющий Эрмитаж! Посетителей было немного, даже по воскресеньям! Можно было спокойно сидеть на диване и долго смотреть на картину, жить ее музыкой, ее бессмертием, ее покоем! Редко кто пройдет мимо и, конечно, никто не встанет между тобой и картиной! Те люди, которые могли это сделать, не приходили в Эрмитаж. Приходили фанатики живописи. Приходили и влюбленные «в разгаре» или с намечающейся любовью. Это место давало высокую настроенность будущих отношений!

Диваны уютны, можно посидеть и помечтать, время остановилось, как и жесты изображенных на картинах. Картины позволяют помолчать и помечтать не только о героинях живописи, но и о своем будущем.

Вот встретились Георгий Константинович и Галина Викентьевна. Она — тонка, суховата и легка в движеньях. Они сидят перед «Водой и Землей» Рубенса. Георгий Константинович не отрывает глаз от тонкой лакированной туфли Галины Викентьевны. Она держит нога на ногу, и туфля та же и нога та же, что у той, воспетой Серовым…

Георгий Константинович беспрепятственно любовался ножкой своей дамы. Тогда еще не были изобретены суконные лапти — конденсаторы пыли. Все ходили в собственных ботинках!

Кстати, кто же изобрел эти «лапти» для всех музеев страны? Не возникли же они сами, как эманация новой эпохи! Кто же этот гений, создавший эту форму?

— Я, по правде сказать, не любитель этих голландских туш, — иронически говорит «он».

— Надеюсь, — говорит «она».

И этот же Георгий Константинович в безукоризненных воротничках с треугольными отворотами — «а ля Оскар Уайльд или Симеон Плюмажев из „Сатирикона“» — на том же диване, вздыхая, говорит другой, пышной даме: