Старик окатил меня теплой водой, велел одеваться.
- Теперь себя обезволосю.
На себе он сбрил все волосы, где бы они ни росли. Голова его запеклась дегтярной кровью. Сгреб к шалашу мои белые и свои черные волосы, запалил шалаш вместе с лохмотьями постели. Жарко горели сухие горбыли, дрожали от пламенного ветра листья ближних подсолнухов.
Теперь я чувствовал, что никуда не пойду от старика, лишь бы он сам не прогнал меня. И еще знал, что никогда не увижу Надю Енговатову. Может быть, встретился ей хороший паренек, они поглядывают друг на друга, как зверята, и она забыла о нашей дружбе. Где бы и с кем бы ни была она, пусть легко и светло будет на ее сердце.
Дотла выгорало в душе моей что-то до сладкой бола дорогое для меня.
- Сынок мой калякал мне: терпи, тятя, в новой жизни легко будет. Куда уж легче! Пожитки сгорели, даже волоска не осталось. Ишь, ветерок-то щекочет под мышками. Сейчас мы с тобой два херувима: безгрешный Андрейка и бритый греховодник и словоблуд Алдоня.
Вечером Алдоня сварил пшенный кулеш. Похлебали, и он опять заговорил хрипловато:
- Теперь мы с тобой квиты, Андрейка. Покормлю тебя медком, даже губы в дорогу насахарю, - иди, куда душа потянет. Пока холода не вдарили. Тяжело хромому, да ведь где взять другие ноги? Кому из чужих ты нужен?
Жратунов нынче много, сеять некому. Я не могу взять тебя. На гайтан, что ли, повешу вместо ладанки? А куда двинемся? Какой документ покажем? Безбородому-то мне сунут винтовку в руки: стреляй в человека, пока самого пуля не скопытит носом в землю.
Постелился я спать у межевого столба, положив голову на уросший кочетками бугор. В подсолнухах молился Алдоня:
- Мати сыра-земля, оборони нас, сирот твоих. Старое порушено, пораскидано, нового лик тускменен. Ох, ноженьки мои резвые, куда вы понесете меня?
Алдоня, кряхтя, лег рядом со мной.
- Андрейка, прости меня. - Голос его дрожал, осекался. - Грешник я, хотел однажды бросить тебя на милость божью, оставил околь головы краюху хлебца, воды корец. Помирал ты, понимаешь, - жесткие пальцы пошарили по моему лицу. - Плачешь?
- Силы нет плакать, дедушка.
- Спи, птаха. Наплачемся при разлуке... Несдобровать нам на этих бахчах, чует мое ретивое. Уходить надо...
Ночью старик растолкал меня:
- Грех-то какой. На меже уснули. Нечистая сила задавит.
Перебрались в подсолнухи. Августовская ночь темнее смолы затопила степи. Падучие звезды, испепеляясь, чертили огнем по мраку. Сладко пахло дынями в этой тревожной ночи.
- По межам нечистая сила шабашит, вперегонки играет, - говорил старик. - Так-то вот однажды я в ночном заснул на меже. За день, конечно, измотался в работе, хоть ноги и руки отвязывай - не проснусь. Даже голову можно отвинтить. И вдруг все же чую: нечистая сила обнюхивает меня. Луи-лун глазами: месяц светлый, приплюснутый. У ног моих стоит вроде бы младенец в белой рубахе до пят. Взяла меня лютая тоска, как будто пришел тот, белый, душу мою вынать. Встал я ни жив ни мертв.
уздечки в руку, зипунишко - в другую. К лошадям! Глаз не могу отвести от того белого. Плывет он стоймя по ковылю слева от меня, норовит заглянуть в глаза мои. Едва я влез на коня, другого держу на поводу в руке. Кони храпят, стрелой мчатся, а он, белый-то, бежит слева, норовит за ногу схватить. Тоска еще сильнее жмет мое сердце, того и гляди, завою предсмертно. Не помню, как домчали меня кони до перекрестка дорог. Тут белый как зарегочет нахальным бандитским голосом: "Ха-ха-ха!" Порскнул ззйцем под ноги коней - и нет его!
- Это сказка? - спросил я.
- Можа, и сказка... Спи. Нынче где нн ляжь, все на меже очутишься. Размежевала жизнь людей.
2
Утром я собрался в путь, но старик пе отпустил меня.
- Чему быть, того не миновать, - говорил ои глухим задушевным голосом, подкладывая коровьи котяхи в огонь, на котором варился в чугунке молодой розовый картофель. - Ладно, находись при мне. Для меня все люди - сироты, а ты сирота горше всех. Все знаю о твоем рото.
Только наперед вещаю: страшно будет околь меня. Ведь кто я такой есть? Отмеченный перстом судьбы!
Спустились к реке в зеленой оторочке. Под старыми ветлами у пруда голубела крыша большой мельницы. Деревянные створы сдерживали папор воды, в зазоры цвеыькали прозрачные струи. Косяки голавлей гулялп на отмелях, в пруду попгрывал над глубинами сазан.
За ракитником раскиданы по крутому берегу реки дома большого села.
- Разнесчастное наше село: ни одна власть дольше педели не держится. Белые одолевают - вешают красного председателя, ставят старосту своего. Красные вышибают - по Старостиной душе голосят все сродники. А теперь черные разбушевались, говорят. Вот и решило существо обречь меня старшим села на это смутное время.
Ты, говорят, один, повесят тебя - плакать некому. Белые пистолетом в рыло тычут: "Будь старостой, гнилой сучок!
Не укараулишь мельницу - вернемся, ремней нарежем из твоей дубленой кожи". Красные свое: "Оставайся председателем, пуще глаза береги мельницу. Вытряхнем душу из белых, мельница кормить будет нас". Вот, Андрейко, и выходит, что я вроде овчинной шубы, выворачивают меня то мездрой, то шерстью, к я оказываюсь перед людьми то дубленый, то лохматый, как лютый зверь. А может, я - разменная копейка неизвестно какого царства-государства. Мы с тобой теперь сторожевые кобели: гавкай на всех прохожих и проезжих, охраняй мельницу. А награда будет одна от победителей: повесят нас. Сторожевые соСакн нужны, когда волки близко, а коли серых прогнали, собаку можно палкой со двора.
Мы сидели у кауза, свесив ноги над водой, когда изза ветел на плотину наметом выскакал на светло-рыжем коне человек с карабином за спиной.
- Что за воин? Каким знаменем порадовать рыцаря? - всполошился Алдоня, толкая меня локтем в бок.
Человек, осадив коня, привычно кинул руку на эфес шашки. Широкое жесткого покроя лицо его было спокойным, карпе быстрые глаза смотрели на нас усмешливо.
На нем была старая гимнастерка, бурая от пота и соли, кепка блином. Зиать, нелегкий путь одолел всадник на своем поджаром коне: перепавший копь тяжело поводил потными боками, он весь, от длинных ног до ушей, был мокрым от пота.