Выбрать главу

Если я мог лишь чувствовать, что мы с ним разные, почти чужие люди, то отец, очевидно, горько переживал эту отчужденность и как-то несмело пытался расположить меня к себе.

Я прежде никогда не жалел отца, потому что он в моих глазах был сильный и удачливый. Теперь же я видел, как он прихрамывает, морщится. Рана заживала медленно:

питались мы плохо. Надвигалась страшная голодная пора. Готовились пережить голодную зиму. Втроем - отец, Настя Акулинишна и я - мы разобрали сарай, жерди и слеги распилили на дрова. Соседи помогли зарезать огромную лошадь, мясо мы спрятали в кадушках на кухне под полом в яме. Сыромятную кожу с хомутом тоже спрятали.

Уютным казался мне наш дом. Чего же лучше: мясо бери прямо из-под пола, дрова в сенях и в горнице.

И когда пошли холодные дожди, зашумели ветры, мне радостно было сидеть на печке вместе с Настей, слушать неторопливые рассказы отца или соседей. Мужики собирались у нас осенними вечерами часто, курили, разговаривали. Одни ругали себя за то, что не зарыли прошлый год хлеб в ямы, теперь клади зубы на полку. Другие завидовали богатым.

- Эй ты, Еремеевпч, воевал, а жевать нечего.

После таких разговоров отец становился задумчивым.

Закрыв за гостями дверь на железный засов, он кормил нас ужином - по куску конины да бульон несоленый, потом загонял на печь.

- А ну, птички, летите в теплые края.

И сам устраивался на полатях против и чуть повыше печи. Иногда оп читал при свете коптилки, но после того, как однажды выстрелили с улицы в окно, он невзлюбил сидеть при огне. Короткая кавалерийская винтовка всегда лежала у него под головой. Видимо, чтобы успокоить нас, отец, посмеиваясь в усы, говорил, что сосед стрелял в волка, да. попал в окно. Часто оп упоминал Тимку с Васькой Догони Ветер.

- Вася не пропадет. Тимку в обпду не даст. А вот чему научит неизвестно, - говорил обычно отец. - Оба с Кропи дом учителя - ухо от шапки-лейки.

Смутное опасение услышать что-то для себя излишнее и страшное удерживало меня от расспросов о Кроппде.

А очень хотелось, чтобы отец сам заговорил о нем. Но, видимо, срок не настал пока для этого. Он тосковал по матери, но почему-то ни он, ни я долго не начинали разговора о ней. Однажды отец достал из сундука ее голубую кофту, положил на колени и, опустив лобастую лысую голову, осторожно гладил эту кофту. Это была та самая кофта, от которой когда-то отрезал я ленту для Нади Еяговатовой.

- Мать легко померла или мучилась?

- Тятя, прости меня... Я не видал. Я пришел от дяди Васи, а она уже холодная. Уснула и не проснулась. Руку вот так под щеку положила.

- Значит, она ничего не наказывала, - сказал отец.

Он взглянул на кофту, потом на Настю, и я обрадовался, решив, что отец отдаст кофту моей подруге, тем более что на ней была рваная, иссеченная плетью. Но не только поэтому хотелось мне, чтобы отец одарил Акулинишну.

Мне было горько, что он недолюбливает ее. Отец ничем пе выражал своей неприязни к сироте, но я чувствовал, что бойкая не по душе ему. Огорчала его моя привязанность к Насте - я ходил с ней повсюду, слушал ее, как родную мать. Пока отец вертел в руках кофту, я взглядом умолял его пожалеть Настю, полюбить ее.

Настя пряла на прялке лен, старалась не глядеть на открытый сундук, но глаза ее все же следили за руками отца. И когда отец положил кофту в сундук и закрыл его на ключ, Настя оборвала нитку. Приспустив на глаза платок, она до сумерек сидела за прялкой, тянула из белой паутины льна тонкую нитку, бесконечную, как Настнно сиротство.

Ужинали в полутьме: одно окно, выбитое пулей, намертво заделали кирпичом, другое наполовину забили досками. Мягкий тусклый свет угасающего зимнего неба едва пробивался в избу. Молча лазали ложками в деревянную чашку. Тяжело и тоскливо было на душе, и не хотелось ужинать, хотя после перенесенного сыпняка я все еще не набрал силы, не заглушил всегда сосущее под ложечкой голодное поташнивание.

- Сколько крови пролито, а вернулся домой - кругом осиротелость; край сирота, и мы сироты, - сказал отец тихо, как бы про себя.

И, пожалуй, впервые я пожалел отца. Я увидел, как он похудел, как торчат костлявые широкие плечи. И вспомнились слова старика Алдони, что крови много надо по нынешним временам. Теперь только дошел до моего сознания тот ужасный факт, что из всей нашей семьи остались мы вдвоем с отцом. Да и отец слабел с каждым днем. Он осторожно расспрашивал меня о Насте, а я на LCQ его вопросы отвечал одно и то же: жалко, сирота она.

- Не парнем бы тебе быть, а сестрой милосердия, - сказал отец с оттенком горького презрения.

Меня это очень обидело и оскорбило, потому что я, как и все мои сверстники, считал жалостливых и милосердных людьми низшего сорта. Очевидно, как всякий человек, я сильнее всего хотел обладать не свойственными мне качествами.

Настя чувствовала неприязнь отца. Однажды она собралась уходить.

- Эти валенки и полушубок я верну вам, дядя Баня, как прозимую, сказала она.

- Эх, Настя, Настя, злая ты девчонка, - заговорил отец, - ведь знаешь, что я не выпущу тебя из теплого дома умирать на морозе, а хорохоришься. Куда пойдешь?

На первой версте в сосульку превратишься. Лучше расскажи, где росла, чего в жизни видала?

Настя отмолчалась, а вечером, уже засыпая на печи, слышал я Настпн голосок:

- По людям росла. Я, дядь Бань, как былинка.

И в полусне виделось: будто на снежной равнине гнется под ветром в молитвенно-скорбном поклоне одинокая былинка и жалуется смиренно: чужая рука - не своя, кость ломает...

Утром обрадовали меня повеселевшие голоса отца и Насти. Я не узнал девчонку: в маминой шубе и шали она отправлялась за водой с двумя ведрами. Улыбаясь глазами, бойко захлопнула за собой дверь. Отец, сдерживая улыбку оживления, строго сказал:

- Пусть она будет тебе старшей сестрой, а мне дочерью. - Погладил меня по отросшим, особенно курчавившимся после тифа волосам. - Чего же не расскажешь, кто тебe жизнь спас?

Я горячо рассказывал о загадочном старике Алдоне и чувствовал, что отец ревнует меня к нему. Он догадывался, что я скрываю что-то. А скрывал я то, что произошло на бахчах: как черный мужик бил Настю и как потом он оказался зарезанным. О побоях Акулинпшны я не мог говорить, потому что ото унижало ее, смерть же черного кривого мужика, как это ни странно, не тревожила меня или тревожила меньше, чем рассуждения старика Алдони.