Выбрать главу

- Где мне искать попа? Умру скоро. А ты веришь, у тебя своя вера есть, потому прими покаяние, сними тоску с души.

Отец завозился на полатях, высек огонь, закурил.

- Ну, кайся, дядя Алдоким.

Старик начинает издали, рассказывает, как меня выхаживал, и я чувствую в его словах любовь ко мне и стремление задобрить отца.

- Пожалел я горькую сироту Настю, уж больно измывался над ней Мокей Косов. И когда он истязал ее, младую, плетью, потом погнался за нею, я чуть-чуть косу влево, и оп грудью налетел. Запоролся. Вот мой грех, Ваня.

Вспышка цигарки озарила губы и усы отца.

- Видишь: думал я, что Мокей - атаман черного войска. Ошибся: атаман он, да пе первой руки.

- Ладно, прощаю. Может, и был Мокей когда-то человеком, да весь вышел. И тужить не стоит.

Алдоня стал рассказывать уже побойчее, без прежних ноток слезливого покаяния:

- Дурак я, дурак! Только потом понял: не одна жалость к сиротам приказала руке моей подставить косу Мокею, но и настоящий-то атаман нашептал мне эти умыслы. Приехал он как-то на мельницу и науськал меня на Мокея. Хитрый, дьявол!

- Да кто же он? - нетерпеливо спросил отеп, гася цигарку на своей ладони.

- Погоди. В чем его коварная хитрость? Чужими руками все делает. Моей рукой уничтожил своего помощника Мокея, Нпканор Поднавознов для него перебил ненавистных ему.активистов, а когда не нужен стал Нпканор, атаман накрыл его в риге.

- Ну, ты уж что-то заехал не в тот огород. По-твоему, атаман-то Кронид? - изумился отец.

- А то кто ж, знамо, он. Днем на копе порядочки наводит, ночью переоденется, бороду фальшивую нацепит и айда атаманить. Знаю доподлинно! Он меня уничтожит, если я не скроюсь сквозь землю.

С этой ночи старик стал еще более кротким. Он говорил, что ему нужно искупить свои грехи, принять наказание еще здесь, на земле. Он почти ничего не ел, высох и пожелтел. Как ни страдал я от голода, все же мне горько было думать, что этот разговорчивый, умный человек может умереть.

...Летнее утро розовеет над полями, высокая и густая пшеница дремотно склонила колосья. Белой лентой опоясала ее по меже ромашка. Раздвигая грудью мокрые, в росе, колосья, я бреду по пшенице, и теплый сухой запах подгорающего от земли пера овевает мое лицо. Я вышелушиваю из колоса набухшие, но еще мягкие восковые зерна, и молочный сок освежает гортань. А над благодатным полем наискось по голубеющему небу - цепочка дотаивающих облаков, будто путь-зпмняк доживает последние часы в степи.

- Исть, петь. - едва слышится чей-то заморенный голосок, и кажется, что не то томится голодной смертью покинутый в степи ребенок, не то плачет ушастая пустушка в своих пестрых перьях на голой трубе сгоревшего дома.

- Андрюша, сынок, не надо... И так ведь нет мочи. - слышу я голос отца и тут опять впжу низкий побеленный потолок, трубу печки и догадываюсь, что тонкий заморенный голос - мой голос. Я выталкиваю языком изо рта глину: ее отколупывал от стены и жевал, принимая за зерна пшеницы.

Вошли в избу, напустив холода. Наверное, опять те, в башлыках, сейчас спросят: кого на могплку везти?

- Иван, а Иван, ты дышишь? - спросил кто-то.

Что-то тревожное, злое было в этом голосе. И каким слабым и безразличным нп был я, все же встал, сел на край печи рядом с отцом. Но кто это? Разве отец? Лицо распухло, налилось водой, глаз не видно.

Два бородатых мужика в овчинных бекешах и высоких из волка шапках стояли у порога. Седая изморозь таяла на стальных стволах обрезов.

- Собирайся, дядя Иван. Надо решить, одно что-нибудь: ваша власть или наша?

- Давно решено: власть паша, - сказал отец. - Для первого раза за такие слова я вас наказываю мягко: положите обрезы на пол, идите в сельский Совет. Я приду.

- Совета нету с нонешнего дня. Мужик по всей России подымается за власть Советскую, но без вас, коммунистов. Сведет вас в землю, потому пет житья. Тебя, может, не тронем, ты нашенский. Пойдем на суд.

Отец, держась за меня, слез на пол. Едва переставляя опухшие ноги, он подошел к гостям, взялся за обрезы:

- Давай сюда.

Отобрав обрезы, он положил их на лавку.

- Ответишь, дядя Ваня, что разоружил пас!

Кряхтя, задыхаясь, отец надел шинель, но пояса не мог застегнуть. Тогда один из мужиков помог ему затянуть пояс, надеть через плечо винтовку.

- Ну, вот что: Советская власть отняла у вас оружие, она вам и даст его - берите. Пойдем в Совет, исполним волю власти.

В кармане шинели отец нашел несколько хлебных крошек. Я видел, как он пересыпал их с ладони на ладонь, понюхал, даже сделал движение закинуть их в своп рот, но вдруг вскинул голову:

- Сынок, Ыаська, и ты, дед, берите! - Разделил крошки поровну.

Отец ушел и больше не вернулся...

Без пего нам стало холоднее и голоднее. Мы все ждали и ждали, когда он вернется, принесет нам хлеба. Пли даже пусть скажет своим уверенным голосом:

- Перезимуем!

Однажды я заметил, как блуждающий дикий взгляд Насти остановился на кошке. Трехмастная желто-белозерная кошка свернулась калачиком у головы Алдоня:

звери всегда прилипали к нему. Старик чесал ее за ухо.м, едва слышным голосом рассказывал о том, что скоро придет весна, зазеленеют травы, птицы возликуют песнями, возрадуются люди свету белому, и кошка пригреется на солнце со своими котятами. Но вдруг, перехватив взгляд Насти, умолк. Мы посмотрели друг на друга. Старик отвалил свою голову, и я достал из-под подушки самодельный, из косы. нож. Взял на руки кошку и вышел в сени.

Не помню, как случилось, что я не насмерть полоснул ее ножом по горлу. Она убежала, а я вернулся на печь с расцарапанными, окровавленными руками.

Настя Акулинишна заплакала, старик, зажмурившись, отрешенно вздохнул.

- Утопающему нож подай - схватится, - сказал он.

Ночью в сенях замяукала кошка, царапая дверь. Я впустил ее, и она прыгнула на печь. Она ластилась ко мне, и я нащупал на ее горле и груди наросший лед. Сердце мое зашлось жалостью, раскаянием в своей жестокости, ведь никогда до этого не бил я животных. Внезапный жар сморил меня. А Настя уже раздула на загнетке огонь, запалила лучину.

- Кончай! - сказала она, светя лучиной на кошку.

Я выбил из ее рук лучину и в темноте прикончил кошку...