В 1943 году председатель Всесоюзного общества культурной связи с заграницей В. Кеменов, выполняя просьбу секретаря ЦК ВКП(б) А. Щербакова, готовит концептуальную статью о мировом значении русской культуры. Предназначенная для журнала «Большевик», эта статья призывала без сожаления расстаться со многими привычными рассуждениями об истории русской культуры, которые успели утвердиться в энциклопедиях и фундаментальных монографиях. Под этими «рассуждениями» подразумевалось стремление ученых прослеживать влияние западных мыслителей и художников на русскую интеллигенцию.
В. Кеменов понимал противоречивость подобного рода директив. Об этом он честно попытался предупредить Щербакова в записке, не предназначенной для печати: «Если отрицать возможность «влияний» в принципе, то тогда нельзя будет доказать и влияния русской культуры на культуру других стран, которое уже сейчас огромно и будет усиливаться. Кроме того, если подчёркивать самобытность, рассматривая ее вне связей русской культуры с культурами других стран, то очень легко впасть в славянофильство».
Это замечание, судя по всему, не было принято во внимание. Более того, официальный подход к проблеме культурных взаимовлияний был парадоксально перенесен и на другие народы СССР. В первом томе «Истории таджикского народа», изданном в 1949 году, читаем: «Народы Средней Азии оказали большое влияние на культурное развитие западных иранцев сасанидского государства. Так, например, шелководство проникло в Иран из Средней Азии. Эпос различных народов Ирана явно вобрал в себя творчество народов Средней Азии, особенно Хорезма и Согда».
Мысль об автохтонности культур народов СССР приобретает характер навязчивой идеи. Оказывается, и народы Северного Кавказа совершенно самостоятельно создали «самобытную и своеобразную культуру» и «первые начатки государственности»{60}. В то же время акцентирование самобытности культур нерусских народов тоже находилось под подозрением.
Серьёзное противоречие возникало и по поводу проблемы преемственности между старой дореволюционной и советской Россией, а ещё точнее — проблемы прерывности и непрерывности её истории. К власти, являющейся носителем и интерпретатором «самой передовой теории», апеллировали две группы историков. Такие ученые, как Тарле, Аджемян и Яковлев, исходя из возвеличивания в годы войны фигур Невского, Донского, Ивана Грозного, Петра I и Суворова, боровшихся за укрепление Российского государства, требовали оправдать «колониально-захватническую политику» царизма. Представить в качестве «реакционных» крестьянские восстания под руководством Разина, Пугачева, движение декабристов, поскольку они были направлены против российской государственности. Оппоненты этой точки зрения — Греков, Бахрушин, Нечкина — объявлялись последователями немецких историков Байера, Шлецера, Миллера — авторов «норманской теории».
Привычное и закономерное для сталинского времени вмешательство ЦК ВКП(б) в эту дискуссию закончилось тупиковой ситуацией. Не найдя ничего лучшего, руководство заклеймило обе группировки историков. Первая была обвинена в великодержавном шовинизме и отнесена к «школе Милюкова». Вторая — в «очернении всей истории России» и причастности к «школе Покровского». Проблема была отложена на неопределённое время.
Однако вполне логичной реакцией на подобные споры в конце войны стала реанимация в интеллигентской среде имперского сознания. И вот уже освобождение Красной Армией оккупированных территорий расценивалось как уникальная возможность «завершить дело собирания воедино всех русских земель, русских племен» и тем самым исправить ошибки Екатерины II и Александра! В январе 1945 года Г. Александров посылает Жданову копию анонимного письма, полученного им из Президиума АН СССР. Он сопровождает документ примечанием: «Письмо представляет известный интерес для характеристики настроений некоторых историков»{61}.