-- А жена... дети? -- спросил Кротов.
-- Жена померла. Вот, брат, была женщина! -- он снова сел и спустил на пол босые ноги. -- Эх, Глеб, верую я вообще в женщину, а выше русской женщины, чище, самоотверженнее -- никого не знаю! И без всякого геройства. Взять, хотя бы, ее. Полюбила, поверила и пошла. Дал я ей собачью долю и хоть бы раз попрекнула... Ну, да это самое обыкновенное. Нашим женам эти лишенья, мыканья, -- не в диковину. Но, вот! Когда меня по тюрьмам таскать начали, когда этапом гнали... она все время подле меня была. Сижу и чувствую, что там за оградой, за стеною, есть она, родная душа! Сижу и семью чувствую! А? Знаю, дети с голоду не помрут; знаю, подлецами не сделаются; знаю, что меня они знают и... любят. И как любят-то. А все она!
Он замолчал и опустил голову, потом встряхнулся.
-- Сподвижница была! Потом, в ссылке, мы уже неразлучны были. Она, дети... и узнал я, как билась она тогда. Чего не испытала! Всякое дело брала, на всякую мерзость натыкалась. В лавке приказчицей была; хозяйский сын проходу не давал. Ушла. В чайной прислуживала. Не смогла -- ушла. Шила, штопала, окна и полы за 8о коп. в день мыла, сиделкой была. И душа ее не вынесла никакого озлобления! И она снова была готова на то же. А?.. Понятно, надорвалась. Померла от тифа. Тиф пустое для крепкого организма, а ее, беднягу, и ветром валило. В Якутске похоронил...
Кротов вытер рукою мокрую щеку и любовно взглянул на замолчавшего Сурова. Тот сидел, опершись обеими руками на диван, опустив голову, устремив перед собою неподвижный взгляд, и, видимо, переживал скорбные воспоминания. Кротов сразу понял, как мало он нуждается в жалких словах утешения и сочувствия.
-- А дети? -- спросил он, нарушая молчание.
Суров очнулся и выпрямился.
-- Колька и Маруська? -- ответил он, -- вот, если бы ты их увидел, что за ребята! Твоим ровесники. Николай теперь в Горном. Молодец. Стойкий, с выдержкой, и метаться не будет, и на шаг не отодвинется, А Маруська! -- голос его вдруг сорвался, по лицу прошла словно тень, но слова прониклись еще большею нежностью, -- и в меня и в мать. Она старшая. Мои -- горячность, порыв и ее -- самоотверженность; мое -- негодование и жажда справедливости и ее -- упорство и стойкость в беде. О, моя Маруся, Марусенька моя! -- и он закрыл лицо руками, но через мгновение принял их и торопливо закурил папиросу.
-- Где она?
Суров ответил не сразу.
-- В Москву я ее завез, к знакомым, а там она слюбилась с одним и за ним пошла. Славный парень. Вот с ней, может, и встретишься. Узнаешь ее. Хорошая, больно хорошая! Ну, до свиданья, дружище! Пора и спать! -- он быстро улегся и натянул на себя одеяло.
Часы в столовой гулко пробили четыре.
Кротов поднялся с кресла и, крепко пожав руку старому товарищу, прошел в спальню. Он и не заметил, как прошло время и, охваченный впечатлением слышанного, медленно раздевался.
Жена проснулась и пробормотала:
-- Ты еще не ложился?
-- Нет, разговаривали. Ах, какой он хороший человек!
-- Очень хороший, -- ответила жена, -- очень... -- и, повернувшись на другой бок, тотчас заснула.
Кротов не мог спать. Он лег, загасил свечу и, смотря в темноту ночи, думал обо всем им услышанном.
Из какого теста лепятся эти люди?..
VIII.
Дети уже давно ушли в гимназию; жена встала и хлопотала по хозяйству, когда Кротов проснулся и, взглянув на часы, увидел, что проспал до половины одиннадцатого.
В спальню вошла жена.
-- Проснулся? А я уже шла будить тебя. Давать чаю?
-- Давай, и скорее! Я и то запоздал. Что, Суров проснулся?
-- Он? Он с детьми еще чаю напился, потом со мною -- кофе. Теперь что-то в кабинете делает. Что за милый человек! -- прибавила она, -- и все-то он знает.
-- Свет повидал. Ну, давай чаю!
Кротов выпил в постели два стакана, встал и прошел в кабинет.