Произнеся этот приговор, он встал, выглянул в коридор и сделал знак кому-то. Оба молча сидели друг против друга. В дверь деликатно постучали, явилась с подносом пышнобёдрая буфетчица в наколке и круглом передничке.
“Угощайтесь”. Майор вдумчиво размешивал ложечкой чай в стакане с подстаканником, отхватил крепкими зубами кусок бутерброда с ветчиной. Следом за ним взял стакан и писатель, обжигаясь, отпил глоток.
“Бежать задумали?” – неожиданно спросил офицер.
“Как это, бежать”.
“Уехать. Есть такие случаи. По еврейской линии... Ведь у вас папа был, если не ошибаюсь, каким-то боком? А кстати, что с ним случилось?”
“Вы же знаете...”
“Вы что, думаете, мы всеведущи?”
“Он погиб, – сказал писатель. – В сорок первом году”.
“На фронте? Вот видите. Отец проливал кровь за родину, а вы её собираетесь оставить”.
На что писатель возразил, что не собирается, да и вообще впервые слышит.
“Так уж и впервые! Все знают, вся Москва, можно сказать, только и говорит об этом на кухнях. А вы не слышали. Впрочем, – сказал он, вытирая пальцы бумажной салфеткой, кивая рассеянно и словно говоря сам с собой, – в самом деле, что вам там делать? Это ведь только пока вы здесь, на вас обращают внимание. А приедете – кому вы там нужны?”
Приоткрыв дверь, он щёлкнул пальцами. Снова явилась упитанная буфетчица забрать поднос, сотрудник оценивающе смотрел на её фигуру.
“Н-да... – Вздохнул, сложил руки на груди, склонил голову на плечо. – Я понимаю, вы хотите сказать, что вам здесь не дают заниматься литературой, преследуют, грозят посадить снова...”
Майор встал. Повертел головой, оглядывая потолок, хлопнул в ладоши.
“Это так, профессиональная привычка, – промолвил он, усмехаясь. – Разведка есть разведка, она ведь и против себя тоже работает. – Сел. – Так о чём бишь я...”
“Я бы вам не советовал, – сказал он. – По-человечески не советовал бы. Ну, помурыжат вас, разок-другой придут с обыском. На допрос вызовут. Это же для вас не новость. Ну, в самом худшем случае, поживёте сколько-то времени, так сказать, на природе. У какой-нибудь бабы. Вдали от суеты... Вы ведь стреляный воробей”.
Что он имел в виду, ссылку?
“Долго не продлится. А вот эмигрировать не стоит. Немного терпения. Тут ведь дело такое: скажем прямо, пахнет керосином”.
Он барабанил пальцами по столу.
“М-м?”
Подследственный молчал.
“Керосинчиком, керосинчиком пахнет. Эксперимент не удался. Не вышло, прямо скажем. Сидим все, пардон, в жопе. Нужно что-то предпринимать. А для этого, как вы понимаете, нужна крепкая рука, нужны смелые, ответственные люди. Надо выволакивать страну из дерьма... Вас, конечно, удивляет такая откровенность. Но ведь это почти что, можно сказать, и не тайна. Можете настучать на меня, я не возражаю. Но уж тогда вместе сядем, хе-хе!”
Офицер встал, прошёлся по тесной комнатке, и, как всегда, невозможно было понять, лжёт он, как все они, – пудрит мозги, ломает дурака – или всё это говорится всерьёз.
“Тут такие дела готовятся, а вы собрались драпать... (Писатель сделал протестующий жест, человек остановил его). Ну, пять лет, ну, восемь от силы – сколько это ещё может продолжаться? А потом крах. Да ещё какой. Страна у нас огромная, если уж рухнет, то такой будет трам-тарарам! Все усилия, жертвы, всё – псу под хвост. Света белого не увидим. Не-ет-с, – и он помахал пальцем перед носом подследственного, – этого допустить нельзя, мы и не допустим. Можете думать о нас что хотите, но только единственная сила, которая может спасти Россию, – это мы. Да, мы, государственная безопасность. Вот такие дела, уважаемый. А вы говорите...”
Писатель, несколько обескураженный, выслушал эту тираду. Итак, даже они... Не он один спрашивал себя, на чём всё это держится, и не находил ответа. И, однако, не мог представить себе, чтобы этот режим когда-нибудь испустил дух.
Он спросил:
“А как же будет со мной?”
“С тобой? – поднял брови майор, капитан или кто он там был, неожиданно перейдя на “ты“. – Следствие продолжается. Кто однажды отведал тюремной баланды... как это говорится?”
“Будет жрать её снова”.
“Ну уж и пошутить нельзя. Ладно! – Он хлопнул ладонями по столу. – Заболтался я с вами, где у вас повестка-то...”
Он небрежно черкнул что-то. На нетвёрдых ногах составитель этой, вопреки разным несуразностям, всё же правдивой хроники направился к выходу. На улице моросил дождь.
Первое марта, пасмурный денёк... Два взрыва на Екатерининском канале.
XLVIII Сон без сновидца, называемый действительностью
Вечером 1 марта 1977
Он вернулся домой сильно утомлённый и, как был, не раздеваясь, повалился на раскладушку. И ему опять стало сниться: сперва, выходя на крыльцо вахты, он ещё сознавал, что видит сон, с любопытством ждал, что будет дальше; ночь была ясная и морозная, и небо над головой усыпано мелкими и крупными брильянтами. Но понемногу действительность сполна вступила в свои права, и, прохаживаясь от пожарного депо к магазину для вольнонаёмных, поскрипывая подшитыми валенками взад-вперёд, оставляя за собой угловую вышку, где темнела фигура стрелка и два огненных глаза били под прямым углом, над тыном и навесом с рядами колючей проволоки, и возвращаясь назад, он окончательно уверился в том, что всё происходившее в доме на Кузнецком мосту, болтовня майора в штатском, покушение на императора, комната родителей, куда он вернулся с допроса, если это был допрос, а не что-то тайное, двусмысленное и пахнущее провокацией, – что всё это приснилось ему, когда, усталый, он присел на ступеньки магазина и задремал ненароком. Он открывает глаза, дрожа от холода, встаёт на затёкшие ноги. Воспоминание о сне исчезло, он хлопал себя по бокам, хрустел по снежной тропе и ни о чём больше не думал.
Но правильней будет сказать, что мысль его, вслед за телом, как бы окоченела, сосредоточилась на одном: он выжидал. Он следил за временем, поглядывал на Большую Медведицу над тёмным лесом и постепенно удлинял свой маршрут. И вот уже, чуть погодя, человек-тайна, человек себе на уме шибко шагает в непроглядной тьме и, наконец, дошёл до оврага. Он вспомнил: деревня называлась Кукуй.
Он стоит на крыльце и топает валенками, отряхивая снег. Постучался в дверь. Вдруг оказалось, что дверь не закрыта. Это оттого, что его ждали. Он вошёл в сени, в темноте нащупал скобу и, наклонив голову, переступил порог избы. Никого не оказалось, на столе горела свеча, блестел жестяный венец вокруг неясного лика Богородицы, на стене пощёлкивал маятник часов-ходиков, висел плакат “Все на выборы”. В ужасе он понял, что попал в ловушку, законвоируют, добавят срок, переведут на другой лагпункт, – и весь в поту проснулся.
Было жарко в одежде. День угас. Писатель сел на койке. Кто-то ещё, кроме него, находился в комнате: он услышал слабый смешок. В сумерках она сидела спиной к столу, и, как когда-то, поблескивали её глаза, белело лицо в платке.
“Ты здесь? – проговорил он. – А я сейчас был в деревне, прихожу, тебя нет. Нехорошо оставлять огонь, спалишь избу... Куда ты пропала?”
“К тебе поехала”, – был ответ.
“Как же ты меня разыскала... столько лет прошло”.
“Вот так и разыскала”.
Он продолжал расспрашивать: “А как же твои ребята?”
“Они уже взрослые, зачем я им?”
И он подумал – в самом деле, при чём тут дети, он никогда ими не интересовался.
Тут ему пришла в голову простая мысль, что там, в лесном и болотном краю, время не может идти так, как оно идёт в столице. Там время не спешит. Там правит Сатурн. И его не удивило, когда, привыкая к сумраку, он увидел, что она ничуть не изменилась. Всё так же стояла её высокая грудь, светилась открытая шея и ровные зубы белели в улыбке.
Она сбросила на плечи платок, вынула гребёнку из ореховых волос, снова вставила.
“Маша, – сказал он, чуть не плача от счастья, – Маша... А я так скучал по тебе. Я тебя не забыл!”
“Вот и свиделись”, – сказала она спокойно.