– Опомнившись от неожиданного нападения, – говорил один из них, – наши, оставшиеся в живых, погнались за врагами и теперь бьются с этими разбойниками за все, что нам свято и дорого.
– Граждане Рима! – взывал другой, – неужели вы останетесь глухи к нашему призыву? неужель будете равнодушно слушать о наших бедствиях? ведь, у нас в деревнях живут ваши родные; там находятся виллы ваших лучших вельмож.
– И не только это, – перебил третий поселянин, – там струится священный Ферентинский источник; там раскинула свою сень таинственная роща богини Феронии; варвары-этруски, не чтущие наших богов, ограбят и поругают беспощадно все эти святилища, а разгневанные боги обратят свою ярость на вас.
Народная толпа в ответ на эти воззвания дико зашумела; раздались крики многих голосов:
– Нет, нельзя их покинуть на произвол разбойников!.. Идем скорее!.. Идем сейчас!.. Смерть этрускам!..
Это племя италийских северян, как более образованное, культурное, нежели латины, было любимо римской знатью, которая там, как и везде, стремилась от мрака к свету, от дикости к цивилизации. Поэтому римский Сенат охотно принимал выходцев из Этрурии в число своих граждан, принял Тарквиния Приска и даже сделал царем. Богатые люди любили этрусские товары, приходивших оттуда гладиаторов, актеров, колдунов и врачей.
Чернь, напротив, питала к этрускам национальную ненависть, вследствие той причины, что близкие своим соседством, люди этого племени говорили на совсем другом языке, непонятном без переводчика тем, кто его не изучал, как изучали знатные наравне с греческим, и поклонялись совсем другим богам, презрительно игнорируя римские святилища и верования.
Народ, вооружившись чем попало, готов был кинуться беспорядочной массой в городские ворота и, не рассуждая о последствиях, погнаться за хорошо вооруженными этрусками, которые, конечно, изрубили бы эту горсть самонадеянных храбрецов.
Такой катастрофе помешал случиться доблестный молодой патриций Спурий.
Его дом находился недалеко от форума.
Сквозь открытые окна Спурий услышал необыкновенно громкий шум, крик толпы, и послал слугу узнать причину этого, а получив все сведения, торопливо оделся в приличное его званию выходное платье, вооружился на всякий случай, и вскочил на подведенного ему рабом коня.
Увидя скачущего во весь опор всадника, толпа на форуме невольно расступилась, а когда Спурий среди площади осадил лошадь и народ узнал его, все ему поклонились с искренним уважением; его на комициях любили за рассудительность, а в войске – за храбрость.
Когда на площади восстановилась тишина, Спурий обратился к народу с речью, доказывая всю нелепость желания гнаться за этрусками без всякого приготовления.
Народ, не прерывая, выслушал в молчании благоразумную речь, но затем стал шуметь хуже прежнего от подбиваний ограбленых поселян. Послышались еще более яростные возгласы:
– Идем!.. Идем!.. Смерть этрускам!..
А несколько человек даже закричали:
– Спурий, веди нас сейчас в поход!.. Лучшего, чем ты, вождя мы не найдем для этого.
Молодой патриций понял, что толпу не угомонишь иначе, как только выразив согласие на все ее требования, и ответил в этом смысле, зная, что через час или даже еще скорее, ее мысли могут измениться от самой пустой причины.
– Я согласен, граждане, – заговорил Спурий, – согласен вести вас сейчас на этрусков, но вспомните, что я на это не имею права. У вас есть верховный правитель, царь Сервий; пусть он даст вам полководцем меня, и тогда я могу вести вас в бой, куда бы вы не захотели. Я немедленно поеду и сообщу царю обо всем происшедшем, упрошу отомстить дерзким этрускам за набег на наши города и деревни, а вы успокойтесь, граждане, разойдитесь мирно по домам, ожидайте вести от царя, созыва на комиции, и готовьтесь к походу.
Спурий, вернувшись домой, задумался о том, как бы ему половчее сообщить царю, пока не сообщили другие, истолковав молву про набег этрусков, быть может в превратном виде.
Имея, как почти вся тогдашняя римская знать, в Этрурии родных и любя все этрусское, как более культурное, сильнее, чем римское, оба брата Тарквинии, особенно Люций, были в этом случае, конечно, на стороне этрусков и им пришлась бы вовсе не по душе война с друзьями.
Хитрая Туллия злая была тоже совсем чужда Риму по душе. Она и Люций Тарквинии легко могли бы убедить старика-царя, что виноваты в разграблении деревень не этруски, а сами поселяне, чем-нибудь вызвавшие справедливую месть.
Вместо помощи, просивших защиты могла бы постигнуть безвинная казнь.
Молодой Спурий был честен и правдив; кривить душою он не только терпеть не мог, но и вовсе не умел, если бы даже согласился ради блага народа, потому что, воспитанный в строгих правилах нравственности, он всегда поступал по совести и говорил только правду; ложь была для него чужда и невозможна, как гнилое болото на пастбище благородному степному коню.
Спурий уже не помнил прежних, хороших времен Рима, но он вырос среди их отголосков; он слышал, что пока Люций Тарквинии был ребенком, граждане смело высказывали свои желания и советы старому Сервию не только в сенате, но и на комициях (народных сходках среди площадей), куда царь охотно и часто являлся слушать народное мнение.
В таком крошечном государстве, каков был тогдашний Рим, хорошим правителем мог быть только самый простой человек, равный обстановкой жизни тем людям, над которыми он властвует, потому что только одно равенство если не прав, то внешнего обращения и вида, могло поддерживать единство в населении.
Всякое внешнее отличие явного самовозвышения нарушало равновесие государственной жизни Рима, – этой незаметной точки среди племен остальной Италии, где самниты обок с Римом представляли грозную силу, а луканцы были столь могущественны, что даже разрушили именно около этого времени сильно укрепленный город Сибарис, колонию образованных греков.
Царь Сервий был любим именно за его простоту в образе жизни и обращении, и за самую простоватость ума.
Всякое новшество иноземных обычаев было народу не по душе, потому что в силу одной из самых верных пословиц «глас народа – глас Божий» и в тогдашнем Риме народ инстинктивно понимал весь вред нелепого стремления к чудесам цивилизации со стороны крошечного государства, которому не под силу тянуться за сравнительно огромною Этрурией и дело уже клонится не к равенству с нею в благах культуры, а к поглощению ею, сильнейшею, слабейшего Рима, так как, напустивши к себе этрусков, римляне не будут иметь силы выжить их вон.
Это уже начиналось. Этрусские нравы давали себя знать и чувствовать.
Для правды и честности замкнулась дверь в жилище царя с тех пор, как честолюбивый Люций Тарквиний, то лаской, то ловкими убеждениями, сумел приобрести власть над умом своего стареющего воспитателя-тестя, а найдя себе достойную помощницу в злой Тулии, совершенно подчинил его себе, и делал, что хотел, распоряжаясь в Риме лишь именем Сервия, уже слабого и здоровьем, и памятью.
Это было известно всем, известно и Спурию; он и его друзья не предвидели ничего хорошего от развития в Риме этрусского духа и господства таких личностей, как Люций Тарквиний и злая Туллия.
– Было бы гораздо лучше, – иногда говорил Спурию Турн, – если бы царь сочетал браком этих людей и отправил их жить куда-нибудь подальше отсюда, напр. в Клузиум к Ветулии, одной из их теток, у которой они оба так охотно гостят; купил бы им там поместье, или дал бы в управление один из союзнических городов, лишь бы они тут не были.