Владимир Набоков
ВДОХНОВЕНИЕ
Творческое осознание, оживление или порыв, особенно как они проявляются в высоких художественных достижениях.
Восторженность, которая увлекает (entraine) поэтов. Также физиологический термин (insufflation): «…волки и собаки воют только по вдохновению; в этом легко убедиться, принудив маленькую собачку завыть вблизи вашего лица (Бюффон).»
Восторженность, сосредоточенье и необычайное проявление умственных сил.
Творческий подъем. [Примеры: ] Вдохновенный поэт. Вдохновенный социалистический труд.
Специальное исследование, проводить которого я не собираюсь, вероятно, показало бы, что в наши дни вдохновение редко обсуждается даже худшими критиками нашей лучшей прозы. Я говорю «нашей», потому что думаю об американской художественной литературе, включающей и мои сочинения. Похоже, такая сдержанность как-то связана с чувством приличия. Конформистам мнится, что разговоры о «вдохновении» столь же безвкусны и старомодны, как проповедь «башни из слоновой кости». И все же вдохновение существует, как существуют башни и бивни.
Можно выделить несколько типов вдохновения, переходящих один в другой, как и все в этом нашем текучем и занимательном мире, и все же не без изящества поддающихся подобию классификации. Приуготовительное мреяние, не лишенное сходства с некой благодатной разновидностью ауры, предваряющей эпилептический припадок, — вот явление, которое художник научается воспринимать в самом начале своей жизни. Это ощущение щекотной благодати ветвится, пронизывая его, словно красные с синим прожилки на изображении освежеванного человека в статье «Кровообращение». Распространяясь, оно изгоняет всякое осознание телесного неустройства — от юношеской зубной боли до старческой невралгии. Красота его в том, что, будучи явственно различимым (как если б оно было связано с известной железой или вело к ожидаемой кульминации), оно не имеет ни источника, ни цели. Оно расширяется, разгорается и стихает, не приоткрыв своей тайны. А между тем распахивается окно, задувает утренний ветерок, зудит каждый обнаженный нерв. Но вот все исчезает, возвращаются привычные заботы, дуга боли вновь прорисовывается на лбу; однако художник знает, что он готов.
Проходит несколько дней. Следующая стадия вдохновения есть нечто пылко предвкушаемое — и теперь уже не анонимное. И в самом деле, очерк нового приступа столь определенен, что мне придется оставить метафоры и прибегнуть к конкретной терминологии. Рассказчик предчувствует, что ему предстоит рассказать. Предчувствие мы можем определить как мгновенное видение, обращающееся в стремительную речь. Если бы существовал прибор, способный отобразить это редкостное, упоительное явление, зрительная составляющая представилась бы нам переливчатым блеском точных деталей, а речевая — чехардой сливающихся слов. Опытный автор тут же их и записывает, и делая это, преобразует то, что было ненамного большим мутного мелькания медленно проступающего смысла, в эпитеты и в построение фраз, приобретающих те же ясность и четкость, какие свойственны им на печатной странице:
Море, бьющее и отступающее с шелестом гальки, Гуан и прелестная молодая блудница — какое имя ему назвали, Адора? кто она — итальянка, румынка, ирландка? — уснувшая у него на коленях, накрытая его оперным плащом, свеча, чадящая в цинковой плошке на подоконнике рядом с обернутым в бумагу букетом длинностебельных роз, его цилиндр на каменном полу, рядом с лунным пятном, — все это в углу обветшалого, некогда походившего на дворец веселого дома, Виллы Венус, на скалистом берегу Средиземного моря, за приотворенной дверью виднеется нечто схожее с освещенной луной галереей, на деле же — полуразрушенная гостиная с обвалившейся наружной стеной, за огромным проломом которой уныло ухает и уходит, клацая мокрой галькой, голое море, будто вздохи разлученного с временем пространства.
Это я набросал как-то утром, в самом конце 1965 года, месяца за два до того, как началось теченье романа. То, что я здесь привел, это его первый спазм, странное ядро книги, которой предстояло нарастать вкруг него в ходе трех последующих лет. Большая часть разросшейся ткани явственно отличается окраской и освещением от этой предугаданной сцены, чья структурная центральность, однако же, подчеркнута, со своего рода приятной опрятностью, тем, что ныне она существует в виде вставной сцены, помещенной в самую середину романа (вначале получившего название «Вилла Венус», затем «Вины», затем «Страсть» и наконец «Ада»).