Дальнейшее воспринималось как плохой обучающий фильм, с ребенком вместо куклы. В мгновение ока он был распеленут, загаженные пеленки и подгузник из бывшей простыни полетели в угол, а сам он — незамедлительно засунут под струю воды, где зашелся в крике. Пухлые руки старшей вертели его под струей, омывая кожу от фекалий, одновременно массируя опрелости. Раз-два, три-четыре… Быстро, профессионально, как казалось — бездушно. Пять-шесть, семь-восемь… Я тщетно старался запомнить движения, хотя бы их последовательность. Девять-десять — ребенок уже посыпан тальком из большой миски и обернут подгузником. Все. Готово. И я стою, хлопая глазами, ничего толком не поняв, борясь с тошнотой и чувством брезгливости; мальчик с желанием помочь, но не понимающий как.
— Запомнил? Бери следующего — и вперед, а я послежу. Да не бойся, я тут, если что, подскажу…
Когда я распеленал первого, меня чуть не стошнило. У ребенка явно было расстройство желудка, и перепеленывали его еще рано утром, если не вообще вечером. Тяжелый запах ударил мне в нос сразу, как только я наклонился, чтобы вытащить это орущее существо из кроватки. Вода оказалась почти холодной, и руки быстро потеряли чувствительность. Впрочем, ребенку холод тоже не сильно нравился: он отчаянно старался вывернуться из-под струи, не понимая, что тем самым выворачивается и из моих рук. В общем, на помывку ушло минут пятнадцать, столько же — на наворачивание чистого подгузника. В конце процедуры были измотаны все: сам пацан, я и старшая, попеременно ловящая ребенка, подтыкающая висящие хвосты подгузника и ругающая мою криворукость… Второй ребенок, девочка, был готов к запихиванию обратно в кроватку куда быстрее, третьего я уже попытался выдернуть так же, как это делала старшая, за что получил пространное объяснение того, что она обо мне думает…
Крик не стихал, но я почти перестал его замечать. К обеду я добрался до четвертой палаты, где были детишки чуть постарше. Там мы и познакомились с Ваней.
Ваня был единственным, кто не орал и не плакал совсем. На вид года четыре-пять. Он сидел в своей кроватке, просунув ноги между прутьями, уткнувшись лбом в руки, вцепившиеся в эти самые прутья так, что белели костяшки. Помните: стояли звери у самой двери, они кричали, но их не пускали? [2]Это была первая ассоциация, что пришла мне в голову, когда я встретил его взгляд… Напряженный взгляд взрослого человека. Повидавшего виды. Плакать — это для него было унижением, слабостью. Непозволительной слабостью. Плакать — это для детей.
В них стреляли, они умирали…
Его кровать стояла в самом дальнем углу, почти у окна. Он смотрел на меня настороженно, с подозрением, и мне почему-то захотелось перед ним извиниться, что-то объяснить…
— Погоди. Я сейчас. Вот только с этой ору шей кучей разберусь — и к тебе, хорошо? Я быстро, ладненько?
Старшая вошла тогда, когда я надевал подгузник на последнего ребенка. Вернее, предпоследнего. С Ванькой мы договорились: сначала я заканчиваю с детьми, а потом я к его услугам. Так будет проще — для всех.
— Ну, как успехи? О, смотрю, освоился. А Ваня?
Я оторопел. Имени его мне никто не говорил. Ваней я назвал его так — для себя, сам не знаю, почему.
— С ним мы договорились. Он следующий.
— Ну, ну… Может, мне им заняться? Учти, он у нас тут самый проблемный. Даже сестры с ним не всегда справляются.
— Нет, спасибо, мы сами. Правда, Вань? — сказал я, сажая в кровать уже запеленатого ребенка.
— Ну, пошли. Да ты чистенький! Вань, в туалет хочешь ведь? Давай-ка, на горшок. Сейчас, только достану…
Я уже было начал снимать подгузник, когда он как бы дернул меня за рукав. Именно «как бы», чуть заметно. Как будто просто случайно зацепил рукав халата. Но очень неоднозначно: именно в тот момент, когда я начал разматывать подгузник. Оглянувшись на старшую, я обнаружил ее в крайне довольном расположении духа: она стояла, опершись на одну из кроватей, и иронично улыбалась. Взгляд ее как бы спрашивал: ну, что делать будешь?
— Что, не снимать?
— А я предупреждала. Начнешь снимать — вот тогда ты поймешь, что такое Ванька. Весь наш гвалт тут покажется тебе детским лепетом. Давай вдвоем: я одна с ним не справляюсь, не удержать… Это же волчонок настоящий…
— Не надо. Скажите, а процедурная у вас тут где? Там сейчас свободно?
— Да напротив почти, а что?
— Ничего. Сейчас, минуту…
Я посадил Ваньку на руку, он как-то деликатно уцепился за мое плечо. Присев, я поднял с пола горшок, и мы, сопровождаемые старшей, пошли в процедурную.
— Подождите, пожалуйста, мы сами, хорошо?
— Ну-ну… Если что, зови.
В процедурной стояла ширмочка. Занеся Ваньку за нее, я посадил его на кушетку и поставил на пол горшок.
— Ну, что? Дальше сам? Или мне?
Вы видели когда-нибудь глаза большой, пушистой собаки, которая всю жизнь прожила с хозяином и внезапно оказалась на улице? Приходилось ли вам смотреть ей в глаза, когда вы пытаетесь дать ей кусок сосиски, чтобы подманить? Вы-то уже решили, что возьмете ее, уже пожившую на улице, с грязной, но все еще ухоженной шерстью, а вот она… Она вас еще оценивает. Подойдет — не подойдет. Она уже знает цену фальшивой ласки, когда за пьяным сюсюканьем может последовать пинок. Она уже не пойдет просто за куском сосиски — она пойдет за новым хозяином. Это не уличный пес, благодарный за еду и заискивающе смотрящий: не перепадет ли еще кусочек? Это собака и хозяин в одном лице, знающий себе цену и имеющий достоинство, может быть, именно ваш будущий соратник. Но — только — может быть.
Ванькин взгляд именно оценивал. Да — нет. Принять — нет.
— Сам. — Голос у него был под стать поведению, совсем не детский.
— Хорошо. Только я не выйду совсем, ладно? Но ты тут оставайся, за ширмой… Нужен буду — позови.
— Как?
— Вадик я. — У меня не повернулся язык соврать. — А ты — Ваня. Вот и познакомились. Давай, ведь еле терпишь уже…
Старшая мне не поверила. Сунулась проверять — все ли нормально. Получила полную порцию презрения в тот момент, когда рукой прощупывала: не навалено ли в штаны?
Вечером мы перед сменой пили чай. Старшая, палатная сестра, ночная смена, которая была еще не в полном составе. Я был посажен на самое удобное место: как я понял, обычно тут сидела старшая. Мне даже досталось печенье. От которого я, конечно, отложил парочку. И, уже уходя, занес его Ваньке.
Что такое сорок часов? Это одна рабочая неделя. Мне, слава богу, не полагалось ночных дежурств, не тот уровень. Зато дневные получались заполненными до отказа: утром ворваться в ставший уже привычным гвалт, переодеться, пробежаться по палатам, отмечая: этого выписывают, этому назначили диету, тому — лекарства придется впихивать. Все это в темпе вальса: нужно успеть переодеть, подмыть, поменять простыни, помыть клеенки; потом спуститься в прачечную, забрать чистое белье. Когда все это сделано — подходит время обеда. Нужно развезти по палатам и покормить тех, кто сам еще не умеет есть, потом опять помыть чумазые рожицы, кого-то переодеть, кого-то уложить спать…
Ваня всегда терпеливо ждал. Когда на него найдется время. Он никогда ничего не требовал. За это время я разузнал, что Ваня и не болен вовсе, просто его подобрали на улице, с соплями, в детдом его таким не взяли и отправили на карантин к нам. Врачи подлечили насморк и простуду и теперь ждали, когда дело пройдет по инстанциям.
Ваня не говорил. Почти не говорил. Он производил впечатление прошедшего через огонь и воду бойца. Основное общение сводилось к «да», «нет», «не знаю». Если ему было что-то нужно и он не мог сделать этого сам, то он деликатно дожидался, пока на него обратят внимание. Если ему что-то не нравилось, то этот молчун превращался в вихрь, состоящий из зубов и когтей, из внезапно и ощутимо больно бивших рук и ног. Он, так же как и я, не переносил, если к нему подходили сзади. За спиной у него не должно было быть никого, особенно тех, кому он по своим меркам не доверял.
С того самого первого дня у нас установилось понимание друг друга на уровне жеста, взгляда. Складывалось впечатление, что мы вместе росли. Не нужно было обмениваться какими-то словами, я употреблял их только для соблюдения своих привычек, а Ваньке это, кажется, просто не мешало. Уже на третий день, когда я мыл пацана, обитавшего в первой кроватке, я почувствовал, что кто-то стоит рядом. Это был Ванька, покинувший свой привычный наблюдательный пост. Он держал в руках брошенную мною пеленку и задумчиво-брезгливо ее осматривал. Потом на вытянутой руке отнес к огромному, уже почти полномутакими же грязными пеленками мешку, стоявшему у входа. С этого момента мы мыли детей вместе. Я мыл, Ванька складывал грязные вещи в мешок. Как будто, так и должно быть. Даже старшая не посмела прогнать Ваньку в кровать — а что, пускай. Главное, чтобы не заразился и врачам на обходе не попадался. И Ванька честно не заражался. После помывки и кормежки остальных детей мы вместе обедали. Потом был тихий час. Его мы с Ванькой проводили на широком подоконнике окна, выходящего на Обводный канал. Смотрели на машины. На воду. На осенние листья, скапливавшиеся перед арками моста. На рыбаков, пытавшихся поймать что-то в грязной воде. И опять на машины. Молча. После тихого часа Ванька позволял снять себя с подоконника и отвести в палату, пока я занимаюсь переносом чистых вещей из подвала. Он уходил к себе в палату, свешивал из кроватки ноги, утыкался лбом в руки, занимая свой наблюдательный пункт, и ждал. Ждал, когда в полдник можно будет вылезти и разносить кисель…
2
(А. и Б. Стругацкие «Жук в муравейнике»)