Шарит урка в пойме у майданчика,
Там ходит фраер в тишине ночной.
Он вынул бумпер, осмотрел бананчика,
Зыцал по-блатному: «Штимп легавый, стой».
Ничего не понятно, но завораживает. Я попросил ребят, что распевали под гитару эти песни, показать мне несколько аккордов, зная которые можно саккомпанировать любой песне. Я быстро освоил эту немудреную грамоту и в нашей школьной компании вскоре стал «центром внимания», так как аккомпанировал себе, распевая песни Вертинского, которые мне мама пела вместо колыбельных. Вот после этих моих «сольных» выступлений Высоцкий как-то и попросил, чтобы я ему показал, как брать на гитаре эти пять-шесть аккордов. Но у него поначалу это плохо получалось, и иногда, когда он уже писал свои знаменитые дворовые песни, я у него забирал гитару и сам ему аккомпанировал.
У меня был двоюродный брат, Саша Бирюков (царство ему небесное). Он окончил юридический факультет МГУ и по окончании попросился, чтоб его направили в Магаданскую прокуратуру. Дело в том, что его отец, Михаил Евгеньевич Бирюков, был флотским офицером и, приплыв в очередном рейсе в Магадан, остался там работать в порту этого города, иногда наезжая в Москву, к своей жене тете Лиде.
Тогда уже был организован Эдуардом Берзиным трест «Дальстрой», который занимался в основном промышленной добычей золота, но и осваивал далеко не обжитый край, где за работу в любой отрасли платили очень большие деньги.
Михаил Бирюков списался с моим отцом, с которым они были в дружеских отношениях, и посоветовал ему податься на Колыму за «длинным рублем». И вот мой отец с моей мамой и четырехлетней дочуркой отправляется на Колыму, где ему дядя Миша уже нашел работу начальника пристани Балаганное, это недалеко от бухты Нагаево, где, собственно, и начинается Магадан.
Там, в Магадане, и появился на свет ваш покорный слуга. Это случилось 2 апреля 1937 года.
А летом того же года Берзина вызвали в Москву якобы для отчета о работе «Дальстроя». На Казанском вокзале Москвы были вывешены портреты Сталина, Калинина и Берзина, пионерские отряды с заготовленными речевками должны были встречать добродетеля Колымского края. Но за сорок километров от Москвы вагончик, в котором ехал Берзин, отцепили, и больше начальника Колымы никто не видел. А через некоторое время сообщилось о его расстреле.
И на Колыме начались посадки. Посадили и моего отца, и ему, как и Берзину, в вину вменялось то, что они якобы хотели продать Чукотку Америке... Наверно, могли посадить и мою матушку как жену врага народа, но я, родившийся весной, хотя и летом на Колыме с витаминами плохо, заболел жутким авитаминозом, мама рассказывала, что мое маленькое тельце представляло собой сплошную кровавую массу — так я расчесывал себя до крови... И врачебный консилиум постановил вывезти ребенка «на материк» — так называлась европейская часть нашей страны, то есть я фактически спас семью... А как только переехали Урал, я тут же и ожил... Правда, диатез меня еще мучил несколько лет, пока меня не увидела одна старушка в Пушкине, где мы летом снимали дачу, сказала маме, чтоб та отдала ей младенца на вечерней зорьке... Мама передала ей меня. Она сходила на вечерней зорьке на берег реки, прочитала какую-то молитву — и я вскорости избавился от мучившего меня недуга...
Отец просидел полтора года, его пытали, прежде чем он подписал все нелепые обвинения, которые ему предъявлялись. А самой изощренной пыткой было стояние в «стояках» — так назывались шкафы наподобие тех, что в подсобных помещениях любого завода, где рабочие снимают обычную одежду, вешают ее в специальный, отдельный для каждого шкаф, а сами переодеваются в рабочую робу. Так вот, когда отца заперли в этот «стояк», у него на третьи сутки лопнули голенища сапог...
Но отцу «повезло»: когда арестовали Ежова и заменили его на Берию, новый хозяин НКВД произнес знаменитую фразу: «Скоро сажать будет некого». И под эту «сурдинку» отца освободили, восстановили в партии и в качестве «искупления вины» назначили председателем совхоза в Наро-Фоминске, где он и встретил войну в рядах московского ополчения.
Как известно, под Наро-Фоминском шли очень тяжелые бои, наши попали в окружение, месяц лежали в болотах, пока наконец немцев не разбили под Москвой. Отца ранили, он стал инвалидом войны, но летом 42-го мы приехали опять в наш совхоз, и, помню, отец наказал мне, чтоб я никакую травинку не срывал: немцы, отступая, заложили много мин-ловушек в виде безликих полевых травинок, и несколько человек в нашем совхозе, в основном дети, подорвались на этих минах.