ОГЛАВЛЕНИЕ
Вдова героя
Дочь аксакала
Другое я Серафимы Глухман
ВДОВА ГЕРОЯ
Вообще-то, я не очень хотела уезжать из Америки. Что за блажь, русский писатель должен жить на Родине. Тургеневщина какая-то. Хотя сам Тургенев полжизни провёл в Европе. Когда границы и стены только начали рушиться, возвращаться обратно? Нет, эта идея меня совсем не прельстила. Но Саню не переломишь, он точно как тот телёнок, что бодается с дубом.
В шестьдесят восьмом мне было двадцать девять лет. Математическая куколка, дом, семья, работа, надо было закончить с отличием мехмат МГУ, заметьте, девушке из нормальной московской семьи, про которую решительно все думают, что у неё исключительно тряпки на уме и женихи, желательно из сферы внешней торговли, чтобы заниматься статистическим анализом плановой социалистической экономики. Господи, прожив столько лет в свободном мире, я только сейчас понимаю, какой ерунде были посвящены мои дни, с понедельника по пятницу, с девяти до шести, обед сорок пять минут в институтской столовке, нередко трудовой порыв по субботам, когда очередная годовщина пролетарской революции или какой-нибудь другой праздник гегемонов. Какой анализ, какое планирование, всё давно спланировали Ленины и Сталины, Бонч-Бруевичи и Берии, катись колбаской по улице Спасской, страна большая, дураков много, где не хватит хлеба, спирта подольём. «Господа офицеры, всё идёт по плану, нас ведут в тюрьму!» – так Саня пошутил в тот вечер, когда мы познакомились, и он спросил, где я имею честь проводить большую часть жизни. Так и сказал вместо «Где работаю?» – «Где имею честь проводить большую часть жизни?»
Помню, что хмыкнула про себя: «Тоже мне новый Лев Толстой, «зеркало русской революции» и ответила невпопад: «Вообще-то, я замужем». Саня только улыбнулся своей монгольской улыбкой.
Мы все тогда бесились, наш круг – столичные леди с высшим образованием, чуть старше двадцати и чуть младше тридцати, замужние и не очень. Мужчины, существовавшие рядом, казались данностью, не то чтобы указанной сверху или снизу, просто предоставленной самими обстоятельствами жизни. Они были спортивны, наши мужчины, мы тянулись за ними, в каком-то оголтелом окаянстве догнать, обогнать, опередить, если на лыжах, то несколько дней подряд по заснеженной Карелии, ночевать в палатке, молиться на закопчённый примус, чтобы не погас от ночного ветра, если в горы, то до изнеможения, до травм, до обморожения, у моего мужа Андрюши так и ампутировали две фаланги на правой руке после того дурацкого восхождения на Эльбрус.
Наши родители, пережившие войну, смотрели на нас с трогательным изумлением, для них мы навсегда остались чадами, по раннему малолетству не помнившими вой сирен, бомбёжки и нестерпимую, невыносимую голодуху. Так же смотрел на нашу дружную компанию, распевавшую визборовский «Домбайский вальс», и Саня в тот первый вечер знакомства. Представляю, каково ему было, после стольких лет фронта и лагерей, слушать эти наивный, простодушный вальс.
– Светлова! – позвала меня Жози. – Познакомься, это Александр Исаевич.
– Саня! – сказал он. – Я ещё не такой старый!
«Действительно, – подумала я. – Какой пустяк, пятьдесят лет! Говорят, некоторые и в восемьдесят детей делают».
В гостеприимной квартире Жози, Жозефина Даладье, всё настоящее – и имя, и фамилия, папа – французский коммунист, из коминтерновских, сгинул в НКВД в занюханном тридцать девятом, мама – из почтенной московской польской семьи, в сорок четвертом, оставив крошку Жози бабушке, ушла доброволкой в Войско Польское, погибла при форсировании Одера, на лето бабушка и дедушка благоразумно отправляются на дачу, оставив внучке пространство выискать наконец постоянного спутника жизни, тесно, накурено, натоптано. Саня морщится: «Я не курю. А пойдёмте гулять в сквер. Погода такая чудная!».
Мы гуляем, почти не разговаривая.
– Светлова? – спрашивает он.
– К поэту Светлову не имею никакого отношения, – выпаливаю я. – Я сама по себе.
– Я, в общем-то, тоже, – смеётся он.
Разумеется, я знаю, кто он. Разумеется, я читала этого его Иванденисовича. Мне, кстати, не понравилось. Язык суконно-тяжёлый, производственная повесть на особую, конечно, тему. И письмо это его читала, съезду советских писателей, которое разлетелось самиздатом по всей Москве, где он предлагает отказаться от всяческой цензуры и жалуется, что его, болезного, никто печатать не хочет. Неужели он такой наивный?
– Вы, правда, думаете, что власть может отказаться от своих завоеваний? – спрашиваю я. – В пятидесятилетие Октября, победив в войне? Полмира уверено, что мы тут строим светлое будущее.