— Не весь ум-то пропил, — заметила Ефросинья Никитична.
— Не на три же стакана у меня всего ума... Сидим. Разговариваем. Хозяин и говорит: «У меня жена все расходы записывает в особую книгу с самого дня свадьбы». «Что ж, — спрашиваю его, — и сегодняшнее угощение будет записано в книге?» — «Непременно, — говорит. — Через сорок лет мой внук будет знать, что был у деда русский солдат и выпил три стакана водки». Ах, черт... Лучше бы я эту водку не пил. Не знал про книгу...
— Нет уж, — сказала Ефросинья Никитична, — бог с ним, с таким порядком.
— Верно, — сказала Даша. — У кого рубль плачет, а у нас грош скачет. Хоть богатства меньше, да жизнь веселей.
На улице совсем стемнело. Мальчишки, набегавшись со змеем, улеглись в маленькой комнате спать. Квартиранты вскоре после победы уехали в Ленинград, и Угрюмовы опять занимали всю квартиру.
— Пойду я, — сказала Дарья. — Погостила без хозяйки.
И тут дзенькнул звонок.
— Вот тебе и хозяйка, — улыбнулся Угрюмов, отворяя дверь.
— Не сердись, Дашенька, — сказала Дора, переступив порог. Глаза ее запали от усталости, лицо было бледно. — Сердцем рвусь домой, а дело не пускает. Все в райкоме чуть не до полночи работают. В кабинете секретаря и сейчас свет горит.
— Напрасно ты с завода ушла, — сказала Дарья.
— Не сама я ушла, — вздохнула Дора. — Люблю я завод...
— Понимаю, — кивнула Дарья. — И мой Василий так...
— Ну, что ж мы в передней стоим? Пошли чай пить.
— Поздно, — возразила Дарья. — Домой пора.
— Дом без тебя не соскучится. А я соскучилась. Пойдем, посидим.
И увела Дарью обратно в комнату. Ефросинья Никитична поставила на электроплитку эмалированный чайник.
Однажды по пути с завода Дарью нагнал Яков Петрович. Он работал в механическом цехе, Дарья изредка случайно встречала его — одного или с женой, рыхлой белобрысой бабой, здоровалась и проходила мимо. Но в этот раз Яков Петрович, опередив Дарью на полшага, заглянул ей в лицо и участливо спросил:
— Что, Даша? Устала?
Дарья удивилась его вниманию.
— Ничего. Как всегда.
— Гляжу — еле шагаешь. А то все замечал — чуть не бегом бегала.
— Ребятишки в лагере, вот и не тороплюсь.
— Вон какое дело. Тогда понятно.
Дарью тронуло внимание Чеснокова. Теперь редко кто интересовался, устала Дарья или не устала, больна ли, здорова ли, печальна или весела.
— Что ж, не скучно одной?
— Когда скучать? Кручусь без роздыху. Хоть высплюсь, пока ребят нету. Сейчас вот приду, поем — да в постель.
— В этакую рань?
— Кому рань, а мне самое время.
Любопытство Якова Петровича становилось назойливым, и голос Дарьи сделался грубее и резче. «Кобель ненасытный, — подумала она, — так и выглядывает, что близко лежит. Своей бабы не хватает ему, что ли?»
Яков Петрович точно не заметил Дарьиной суровости.
— Да-а... У всякого своя беда. Ты с мужиком хорошо жила — одна осталась. Мы с Полиной с виду поглядеть — лад да покой, а поглубже копнуть — без радости живем.
— Чего ж вам не хватает для радости? — с насмешкой осведомилась Дарья.
— Одна беда — детей не хватает. Дом без детей — что праздник без песен. Другие родят да клянут, а нас судьба наказывает неведомо за какие грехи.
«Ну, грехов-то на твоей совести, небось, хватит», — подумала Дарья.
— А другое, — продолжал Яков Петрович, — не люба мне Полина.
— На что ты мне это говоришь-то? — неприязненно спросила Дарья. — Врешь ведь, Яков Петрович, все врешь. Не люба была бы — ушел бы от нее да на той женился, какая люба. Теперь баб и девок бездольных полно, хоть на троих сразу женись. А ты с Полиной живешь. Да еще мне, одинокой, на судьбу плачешься.
— Не так оно просто, — вздохнул Яков Петрович. — Миром Полина не отпустит. А за скандал мне дорогая расплата выйдет. С мастеров могут сбросить.
— Трус ты, — сказала Дарья. — Все вы трусы.
— Ну вот... Я к тебе — по-человечески, а ты оскорбления кидаешь.
— Ладно, — оборвала Дарья. — Ты за мной дальше не ходи. И то люди видели, наплетут небылиц.
— Меня трусостью коришь, — приглушенным жарким голосом проговорил Яков Петрович, — а сама не трусишь? Разговоров боишься. Меня боишься. А ты не бойся. Ты смелей живи.
— Смелей? Это как же?
— В монашки тебе рано записываться. Красивая ты. И без мужской ласки тоскуешь. Тоскуешь ведь?
Дарья остановилась, резко повернулась к Якову Петровичу, так что оказались они лицом к лицу. Темно-карие Дарьины глаза глянули с укором и злостью.
— Отстань ты от меня. Отстань, слышишь? Не лезь ты ко мне, Яков Петрович!
И спешным шагом рванула прочь.
Когда Дарья поужинала, было еще светло. Долог летний день. Из окна виделся лазоревый закат. Разлилось по краю неба многоцветное диво, от синего до золотого чередовались цвета, но лазоревые полосы были особенно ярки, и Дарья долго сидела за столом, бездумно глядя на вечернюю зарю. Глядела в открытое окно и успокаивалась, смирялась сердцем, и вроде даже какая-то светлая струйка пробивалась сквозь застарелую печаль, смутная надежда на счастье.
И тотчас Дарья подумала о детях. Для себя не ждала она счастья, но если детям будет хорошо — и на нее падут отблески их радости. Выучить бы Митю с Нюркой. Митю бы — на инженера. Нюрку — на доктора. И не зря, считай, была бы прожита жизнь.
Дарья представила себе Нюрку в белом халате, как вылезает она с докторским чемоданчиком из машины, приехав к больному. Захлопывает дверцу и идет к подъезду со своим чемоданчиком, и все во дворе — и взрослые и дети — глядят на нее, и из окон глядят, дивясь чудесному превращению. Нюрка Костромина, что бегала босиком в линялых платьишках, поцарапанная в драках с мальчишками, что грубила старшим и умела без очереди протиснуться в магазин, — эта самая Нюрка, Дарьина дочь, стала доктором.
По справедливости следовало бы Дарье и Митю вообразить в роли инженера. Но едва подумала она о Мите, как сердце опять заныло. И не поверилось, что станет Митя инженером. Куда — инженером, хоть бы школу дотянул кончить.
Дарья встала и принялась прибирать со стола. Вымыла посуду — еще с утра стояла кастрюля из-под каши, доверху залитая водой, ложка в ней и эмалированная чашка, — вымыла посуду, мокрой тряпкой клеенку протерла, с плиты смахнула мусор. Хотела пол подмести, да поглядела — больно грязен. Налила в ведро воды, принялась мыть.
Она домывала уже у порога, когда кто-то постучал в дверь. Стук был негромкий, но и не робкий, упрямый стук, и Дарья стояла и глядела на дверь, не спеша открывать. С мокрой тряпки на пол стекала грязная струйка. «Кто бы это?» — думала Дарья, а у самой смятенно колотилось сердце, словно кто-то желанный стоял за дверью.
Не Люба это была — Люба не так стучит. И не Алена. Не Дора. Незнакомый кто тоже вряд ли мог забрести к Дарье. Знакомый это был. Настырный. Незваный. Чужой.
«Не открою», — подумала Дарья.
Человек за дверью, помедлив, постучал опять — все так же негромко, но твердо, почти по-хозяйски, и Дарья вздрогнула, хоть и ждала, что стук повторится. «Постучит да уйдет», — подумала она, а сама бросила тряпку на пол и сделала шаг к двери. «Не надо его пускать, не надо!» — с отчаянием, словно там, за дверью, стоял вор, сказала себе Дарья.
До двери оставался один шаг. Дарья не делала этого шага, стояла, боясь пошевельнуться, задерживая дыхание. И там, за дверью, безмолвно стоял человек. Дарье казалось, что он видит ее через толстую, обитую войлоком дверь. Видит, знает, что она здесь, и все равно придется его впустить, не спрячешься от него, не спрячешься от себя в собственном доме. И когда в третий раз раздался стук, Дарья, босая, бесшумно шагнула к двери и повернула ключ.
— А я думал — ты спишь. Сказала, спать ляжешь.
Дарья стояла по одну сторону двери, Яков Петрович — по другую, низенький порог, крашеная деревянная планочка разделяла их. И еще что-то — невидимое, тайное, непонятное мешало Дарье отступить и впустить Якова Петровича в квартиру.