Выбрать главу

Анюта хмуро следила за тем, как мать натягивает на Галю шерстяные рейтузы и свитерок. Костюмчик оказался чуть великоват, Дарья нарочно взяла на вырост.

— Хорош, а? — спросила Дарья, обернувшись к старшей дочери.

— Хорош, — угрюмо согласилась Анюта. — Сколько стоит?

— Сколько стоит, столько и заплачено, чего вспоминать, — сказала Дарья.

— Ты готова на нее всю зарплату убить, — с обидой проговорила Анюта. — Я в ее годы босиком бегала, Митины пальтишки донашивала.

— Так ведь годы-то какие были, Нюра, — возразила Дарья. — И ботинок у тебя не было, и хлеба ты недосыта ела, и молоко редко видела. Да разве я в том виновата? Жизнь виновата. Война.

— Я знаю, что война. А теперь? Теперь ты почему из нее барыню делаешь? Все — ей! Я в линялых платьях в техникум хожу, а ей — шерстяные костюмы. Сама кое-как одеваешься, жалеешь деньги, а она ни в чем отказа не знает!

Голос у Анюты напряженно звенел, глаза блестели слезами. А Галя прыгала, наслаждаясь своей обновкой, не обращая внимания на Анютин горячий монолог, картавя, пела подхваченную на улице частушку:

Ой, девки, беда,

Балалайка худа!

Надо денег накопить —

Балалаецку купить.

— Ну, вот что, Нюра, — примирительно проговорила Дарья. — Ты стипендию получаешь — и трать ее на себя. Не давай мне ни копейки. Жить будем, как жили, на мою зарплату, а из стипендии покупай себе что захочешь.

Анютины щеки подернул румянец, слезинки сверкнули в уголках глаз.

Не было у Дарьи с Анютой мира. То к Мите ревновала, теперь к Гале ревнует. Да и из-за техникума сколько спорили...

Не хотела Дарья, чтоб поступала дочь в техникум. Давно, когда Нюрка еще нос подолом утирала, мечтала мать, что станет она врачом. Уговаривала после десятилетки: поезжай, поступай в медицинский. Нет, свое заладила: в химтехникум пойду. В институте пять лет учиться, в техникуме два с половиной. Велика ль в годах разница? А в звании велика. То техником станет, а то б — врачом, либо уж инженером, если медицина не мила.

Если уж все вспоминать, то не надо бы Дарье сердиться на Анюту. Жалея мать, осталась она в Серебровске. «Митьке на посылки тянешься, Галька ни в чем отказу не знает да еще мне станешь помогать... Вконец вымотаешься! Обойдусь без институтов...»

Осталась, не поехала. Дома старалась, где могла, Дарью заменить. За Галей смотрела. Но иной раз вдруг прорывалась у нее, как сегодня, обида на мать, и обоим после таких стычек было нехорошо, тягостно.

— Поди сюда, снимем обнову, — велела Дарья малышке.

— Нет! — крикнула Галя. — Не дам.

И попятилась от матери в дальний угол. Дарья встала со стула, но едва успела сделать первый шаг, как Галя подняла отчаянный рев. За этим истошным ревом Дарья не сразу услышала стук. Услышав, прикрикнула на Галю:

— Замолчи! Вон баба-яга пришла за тобой.

Галя сразу умолкла, обхватила материны колени:

— Не отклывай! Не пускай!

— Ладно, — сказала Дарья, — ты пока молчи, а я погляжу. Может, и не баба-яга.

Галя не пошла за ней, а осторожно выглядывала из-за печи, пока Дарья открывала дверь. Оказалось — не баба- яга, можно было опять реветь, но уже не хотелось.

Пришла Люба Астахова.

Анюта, поздоровавшись с гостьей, скрылась за переборкой.

Когда дочь поступила в техникум, Дарья решила перегородить комнату — благо было два окна. Нашла плотника, который отделил от общей комнаты узенькую каморку. Железная койка, стол, этажерка да табуретка с трудом разместились в комнатушке, но Анюта была довольна.

Переборка не доходила до потолка, и по вечерам, когда Дарья с малышкой спали, долго светилась под потолком неяркая полоска от настольной лампы, что горела у Анюты на столе.

— Что Нюра-то хмурая? — спросила Люба.

— Поспорили мы...

— Уж не знаю, из-за чего с Нюрой спорить, — сказала Люба. — Самая твоя опора.

— Опора! — ворчливо повторила Дарья. — Зазналась больно.

— Нюра-то? Брось ты. Сама, поди-ка, и виновата.

— Может, и сама, — неохотно согласилась Дарья. — А скорей всего — нужда виновата. Купила я Гале обнову, а Нюре досадно, что не ей... На одну зарплату трое живем, еще Мите посылаю. Нюра первый год стипендию получает, да и велика ли она, стипендия...

— У Нюры детство горькое, ее и побаловать бы, коли рубль лишний завелся. А этой что, в мирные дни растет. Жизнь с каждым годом легче. И товаров больше стало, и цены снижают...

— Не любите вы Галю, — горячо, обиженно заговорила Дарья. — И Нюрка не любит, и ты — неведомо за что. Что она вам худого сделала? Дитё несмышленое! Безотцовщиной растет, так не она в том виновата. Я виновата! Меня и казни.

Дарья умолкла. Галя убежала к сестре, в Анютиной комнатушке было тихо. За окном все падал и падал снег.

— Нехорошая я стала, Даша. Завидую я тебе, — грустно проговорила Люба.

— Позавидовала кошка собачьему житью, — усмехнулась Дарья.

— Жизнь у тебя, — тихо продолжала Люба. — Муж тебя любил. Детей вырастила. В войну было о ком тревожиться. После войны было о ком горевать...

— Горю-то кто ж завидует? — спросила Дарья, удивленно вглядываясь в густеющих сумерках в лицо Любы. Молодым оно казалось сейчас, молодым и красивым, полумрак сгладил морщинки, скрыл болезненную припухлость вокруг глаз.

— Видишь — завидую вот. Горе к тебе оттого пришло, что счастье знала. А у меня — ни счастья, ни горя. Пустота у меня в сердце, Даша. Нежность моя нерастраченная даром вянет, как забытая картошка в подвале. Ты вон и без мужа осталась — не растерялась. Взяла да девочку родила.. Ни молвы не забоялась, ни хлопот. Нянчишь ее, холишь, любишь. А я — одна. Уж как я ребеночка хотела! Сколько мне еще годов судьбой отпущено — половину бы, кажется, отдала, чтоб была у меня такая косолапая, как твоя Галка.

— Да дело-то нехитрое, — снисходительно улыбнулась Дарья. — Замуж выйти сейчас непросто, а на даровую любовь сколько хошь охотников найдется.

— Тебе — нехитрое, — встав из-за стола, проговорила Люба. — Ты замужем была, тебе просто. А мне больно девичесть мою первому встречному под ноги кинуть.

Она остановилась у двери Анютиной комнаты, поманила Дарью:

— Ты погляди.

Анюта стояла, склонившись над чертежной доской, настольная лампа из-под матового абажура освещала щеку девушки, маленькое ухо, выглядывающее из-под пушистых волос. Галя в своем нарядном костюмчике умостилась на стул коленками. На столе рядом с чертежной доской лежал листок, вырванный из тетради, треугольник и карандаш были в руках у Гали, и она с той же сосредоточенностью, что и сестра, шуршала карандашом по бумаге.

Дарья долго стояла, глядя на дочерей. «А может, — подумала, — я и впрямь счастливая?»

Чем старше становилась Дарья, тем меньше она думала и заботилась о себе, связывая все, чем богата жизнь, не с собою лично, а с детьми. Их боль была для нее больнее своей боли, их радость острее своей радости. Дарьина душа словно постепенно растворялась в детях, вознаграждая ее за щедрость ни с чем не сравнимым счастьем вновь пробудившейся любви к ним.

Изнутри, когда снята крышка, аппарат напоминает огромную бочку, положенную набок, с двумя блестящими полосками рельсов и белыми, густо запудренными стенками. Меловая пыль, которой посыпают листы, прежде чем разложить на них пасту, забелила не только стенки аппарата, она напрочно въелась в пол, в стены, в балки перекрытия, от нее кругом в цехе больничная белизна и в самом воздухе ощущается привкус мела.

Дарья привыкла к своему белому цеху, к его ночной пустынности, к натужному гудению газодувок и запаху дивинила. Только многоглазые приборные щиты, завершающие сложную цепь автоматики, были здесь новоселами.

Дарья быстро освоилась с приборами — помог долгий заводской опыт, и не только освоилась, но полюбила эти круглые и квадратные коробки со стрелками, цифрами, самописцами, доверительно, как бы по секрету, рассказывающие ей и другим, посвященным о тайнах химического процесса, что творится в мощных аппаратах. А посторонний человек только и увидит, что зеленые и красные глазки да зубчатые линии на диаграммах. Пришла как-то корреспондентка к Первомайскому празднику заметку писать — стояла перед приборным щитом, как перед дивом, пыталась расспрашивать: «А это что? А это к чему?» Потом рассмеялась: «Ничего я не поняла...»