Вскоре после того, как Маргита забеременела, Гундар вернулся домой немного озабоченный. На работе у него предлагают две путевки в туристскую поездку вокруг Европы. Жалко, денег нет, а то потом жди второй раз такого случая. Пока малыш родится, пока подрастет… На другой день вернулся с работы улыбающийся, с целой кучей десятирублевок: продал свой перстень.
— Всего, дорогая, четырехсот не хватает, подумай, где бы мы могли наскрести!
Маргита съездила к матери, но вернулась ни с чем: то ли у матери действительно не было, то ли та полагала, что деньги, вложенные в столь легкомысленное дело, как поездка, назад легко не получишь.
И тут Гундар стал смутно догадываться, что его бессовестно надули.
Он кинулся к Желваку — тот клялся-божился, что не соврал, что надо еще подождать. Но Гундар ждать больше не хотел. Придя домой, он провел дознание, во время которого бил Маргиту с тем безжалостно-садистским наслаждением, которое свойственно только трусливым людям, когда они мстят за свои неудачи. После полуночи он уже знал биографию Маргиты до последних подробностей. И понял, что денег нет ни у нее, ни у Сэма.
Тем временем Сэм был вновь переведен в тюрьму, в следственную камеру. В прокуратуре получили анонимное письмо. В ходе проверки приведенных в нем фактов нити привели к нескольким уголовным делам, в которых Сэм фигурировал и как обвиняемый, и как свидетель. Но человек, который в комнате Желвака сказал: «Я этого не прощу! Ты меня еще узнаешь!» — большого удовлетворения не получил. Ввиду плохого состояния здоровья Сэму оставили ту же самую меру наказания, только из-за применения соответствующей статьи он лишился права на досрочное освобождение.
Новый приговор Сэм воспринял с полным равнодушием, характерным для людей психически неполноценных…
ЯНВАРЬ
Взгляды обоих мужчин устремились на вошедшую в кухню женщину, а та, будто не замечая этого, подошла к плите, на которой в алюминиевом котелке бурлила снежная вода, бросила туда горсть чаю и отставила в сторонку, чтобы чай настаивался, но не кипел.
— За дровами надо сходить, — сказал молодой и толкнул пистолет по столу в сторону старшего. Поднялся. Распрямившись во весь рост, он почти доставал до матицы, за которую были заткнуты пучки разных трав. То ли во время переезда забыли о них, то ли в пору цветения набрали свежих и не хотели на новое место везти старые. Теперь стебли уже пересохли, и от малейшего прикосновения к ним сыпалась пыль.
— Да пока еще хватает, — скучающе сказал старший.
— Лучше сейчас сходить, чем потом впотьмах.
— Тогда не стой, иди.
На дворе уже смеркалось, лес подступил ближе, тяжелый и зловещий. Где-то далеко залаяла собака, но тут же смолкла — холодно, наверно.
Старший смотрел через потемневшее окошко, как молодой бредет через двор в дровяному сараю.
«Значит, бутылка у него там спрятана, — подумал он. — То, что сейчас пьет, беда небольшая, пол-литра такому буйволу ерунда, пару часов поспит ночью, и все, но вот когда ухватит свою долю, тут за ним надо будет приглядывать, держать в узде. А как это сделать? Будем надеяться, что второй поллитры у него с собой нет. Нет, это уж точно нету». — Зная слабость парня, он, перед тем как вылезти из поезда, незаметно ощупал того, как это делают карманники с будущей жертвой.
Женщина заняла место парня в конце стола, накрыла его полотенцем и стала резать хлеб. Почувствовав пристальный взгляд, она на минуту оторвалась от своего дела и сказала:
— Если очень хотите, я сварю сардельки.
— В другой раз. Когда поедем на пикник.
Она заставила себя улыбнуться. В сарае трещали разбиваемые доски от стойла. Сгорая, они наполняли потом комнату резким запахом навоза.
«Опять у нее глаза красные… Все-таки он паскуда еще больше, чем я думал… Ну а что плакать, если любви уже нет?» — думал человек, чувствуя самую настоящую ревность, хотя никогда бы в этом себе не признался: ведь он лишь теоретически допускал, что подобное чувство может существовать.
А на самом деле он завидовал усатому парню еще с первого раза, когда увидел эту женщину.
Было это в зале суда. Женщина героически лгала, сама рискуя свободой, лишь бы спасти парня от тюрьмы — он был замешан в спекулятивных махинациях.
Уже тогда в главаре, который сидел сейчас в кухне покинутого дома, привалившись спиной к шкафу, проснулась зависть. Вот человек, у которого есть настоящий друг, а у него такого никогда не было. Даже матери не было.
Он уже давно верил в свое предопределение и ничего больше от жизни не ждал, как не ждет неоднократно отталкиваемый человек. Главную вину за свою незадавшуюся жизнь он готов был принять на себя, но часть-то все-таки приходилась на других.
Его преследовало чувство неполноценности, которое характерно для всех, кто долго пробыл в заключении. Работу им не дают, потому что не прописаны, а в общежитие не берут никого, кто не работает на этом предприятии. Понять можно и коменданта общежития, который, молитвенно сложив руки, заклинает своего кадровика:
— Не берите вы этого каторжника! Найдите какой-нибудь предлог, чтобы отказать! Вспомните, был у нас уже один такой… Спер восемь одеял и сбежал, а потом порядочным людям нечем было одеваться, пока я новые не получил.
Кадровик вспоминает и этого, и еще того, который на работу-то приходил всего три или четыре раза, зато сразу же надо было писать длинную характеристику для суда, потому что он уже опять успел набедокурить. И почему именно ему надо рисковать, если за углом есть другой завод и там тоже требуются рабочие?
Так после освобождения его наказали еще раз. Отвержением. Одиночеством. Но человек стадное животное, он ищет себе стадо. И находит. Находит место среди таких же обоснованно или необоснованно отвергнутых. Нет, дружбы там не бывает, эти люди не созданы для дружбы, но он приобретает власть над ними и упивается их подчинением.
Освободившись в следующий раз, он вновь искал пути в большой мир, только их было найти еще труднее. И тогда он стал думать, что и большой мир такой же мусорный ящик, где друг на друга целый день скалят зубы и все шныряют, как прожорливые чайки, воюя из-за жалкого куска хлеба и гнилой салаки. И нечего удивляться, что он видел мир иным, чем он был в действительности, — из тюремного окна широкой панорамы не увидишь.
В заключении он много читал и, читая, прожил десятки жизней, но жизни эти были для него нереальными, выдуманными, схожими со снами. О жизни он слышал главным образом от своих сотоварищей по злоключениям, но это были не очень надежные слова, потому что им, хочешь не хочешь, приходилось говорить о жестокости, недоверии и предательстве.
— Как вы думаете, сколько это может протянуться? Кассационную жалобу я уже написал! — растерянно стал как-то спрашивать его в карантинной камере красивый парень Варпа, который только что чуть не заработал карцер, так как не хотел в тюремной бане остричь свои пышные волосы. Жертва обстоятельств и поспешного следствия, он был слишком хорошо одет для тюремной жизни, поэтому его соседи по камере начали его потихоньку раздевать, обкрадывать, выманивать или выпрашивать, кто на что был горазд, — шарф, перчатки и всякие мелочи, что были в карманах. Когда позднее парня угрозами хотели заставить поменять кожаную куртку на линялую синтетическую тряпку, человеку, который сидел сейчас в заброшенном сельском доме, стало его жаль, хотя жалость вообще-то ему была несвойственна и раньше он никогда ей не поддавался. Но Варпа выглядел слишком беззащитным, точно спустился к каннибалам с другой, благородной планеты.
— Брысь! — послышался окрик — и крысы тут же разбежались по углам и оттуда, посверкивая глазами, стали глядеть, что будет дальше.
Но этот его поступок нельзя было подать как проявление жалости, иначе он будет истолкован лишь как признак слабости, поэтому пришлось кожаную куртку надеть на себя. Дня через три Варпа ее получил обратно, но в этом маневре мародеры усмотрели уже высшую политику, недоступную их уму, и посему обходили парня стороной.