И другие тоже к ней обращались, хоть и не с такими словами, но обращались. Нежные они, мужчины. В бою герой, идет петухом в самое что ни на есть пекло. А в госпиталь попадет — куда что девается! Укола боится, в обморок падает, капризничает, как ребенок. И ласка ему нужна, как маленькому. Это Фиса хорошо понимала, и любили ее больше за понимание, а так, за другое, не за что было любить — ни красоты, ни молодости.
Ранило ее, когда госпиталь перебазировали. Обстрел, носилки, все орут, ад кромешный, падает и сверху, и сбоку — с ума сойти. Анфиса впопыхах и не заметила, как ранило, и не больно совсем, как будто толкнул ее кто в плечо и окликнул. Потом заметила: батюшки, кровь! И по рукаву, и по переду. Анфиса крови боялась, к чужой не могла привыкнуть, а тут на тебе — из самой ее как из поросенка. Она закричала тонким, заячьим голосом, присела на корточки и закрыла лицо. Потом ее вели к машине под руки, она спотыкалась, зажмурив со страху глаза, и все говорила: «Братцы, братцы». Ее ведут, ее сажают, а она как заведенная: «Братцы, братцы». Очень перепугалась.
А больно стало уже потом, на койке, больно так, словно тебе плечо с мясом вырывают. На операции вынули у нее осколок — большой, корявый, с мизинец ростом, страшно подумать, что в ней сидел, — и как он ее не убил? Долго она его в мешке таскала, потом потеряла где-то, а жаль: Капе бы показать, пусть убедится, что и в самом деле воевала, не шутки шутила.
Отлежалась Анфиса после ранения — зажило на ней быстро, как на собаке, почему-то собака считается особо живучая — поправилась, снова в госпиталь, только уже не лежать, а работать. Сначала все боялась, как бы опять не ранило. При каждом выстреле или разрыве начинала психовать, допускала небрежности, инструмент роняла стерильный, потом обтерпелась: боялась, но в норме.
О Федоре она не очень часто думала: некогда было. Иногда разве вечером, укладываясь на ночь, вспоминала, как лежали они рядышком: она у стенки, он с краю, и голова его у нее на плече, как раз на том, где ранило. А днем не очень-то раздумаешься — только поспевай. Работать и вместе думать Анфиса не умела, что-нибудь одно: или работа, или думанье. Уставала она крепко. В усталости пропадал, забывался Федор. По частям вот он: глаза, руки, волосы рыженькие, а в целого человека не складываются. Может быть, убило его, а может быть, и жив — ничего в этой войне не рассмотришь. Анфиса все же надеялась, что жив, потому что сказал «жди», а зря такими словами не бросаются. Она и ждала, добросовестно, ни на кого не польстилась, хотя и были желающие.
Так оно и шло, пока не появился Григорий. Околдовал он ее, наверно. Уже выздоравливал, нога в гипсе, ходил на костылях, а весело, с танцем: стук-стук. Сядет, костыли рядом, ногу вперед и хвастается:
— Во, красота! С такой-то ногой мне и цены нету. Килов на десять. Девушки, налетай: прошу тыщу. Кто больше?
Девушки смеются и Анфиса с ними, хотя ей не смешно, а страшно. Собой молодец — статный, сухой, железный, кудря на лбу, уши острые. На цыгана похож, на конокрада. Анфиса таких видела в детстве, ходили по деревням. Бабы все детей пугали: «Отдам цыгану». Такой вокруг пальца обведет в один момент. Григорий с ней не заговаривал, а она уже чувствовала, как он ее вокруг пальца обводит.
Однажды были они одни, без девчат (ушли на танцы), и Григорий сказал:
— Эх, Фиса-Фисочка! Нравишься ты мне очень. Ну, больше всех других.
У нее сердце так и упало: обводит! Григорий добавил:
— На лошадь похожа. Я лошадей люблю. Зверь добрый, стоит сено жует, глаз большой, умный. Запряги — везет. Ну точно как ты.
Конокрад! Анфиса, изо всей мочи ему сопротивляясь, только и смогла вымолвить тихим таким голосом:
— Жена небось есть.
— Это есть. Это у каждого есть. Эка невидаль — жена!