Сегодня он не смог бы вспомнить, какой именно комикс лежал тогда перед ними. Кажется, что-то о «легавых» и суперпреступниках. Нет, он не помнит. Зато запомнил, в чем была Марджи. Это он хорошо помнит до сих пор: на ней была короткая выцветшая джинсовая юбка и белая блузочка с рукавами и пуговичками на груди. Веснушчатое хорошенькое личико, тонкие руки, тоже с веснушками. Словом, вся в веснушках. Он установил это несколько позже, а пока чувствовал электризующее, бросающее в дрожь прикосновение шелковистых волос к его щеке. Она подняла левую руку и убрала волосы. Их щеки пришли в соприкосновение.
Это произвело такой эффект, словно ослепительный свет вдруг хлынул на страницы книжки. Не решаясь посмотреть ей в глаза, он сосредоточил все свое внимание на сверкающих строчках; они как бы ожили и заиграли основными красками; красное, синее и желтое теперь было рельефно очерчено невыносимым черным. Стив попытался сфокусировать взгляд на фигурах, застывших в ненатуральных позах, и на кричащих, неожиданно ненормально увеличенных подрисуночных подписях: «ПОУ», «БАММ», «БЭНГ» и «УХХ».
Они прыгали по страницам, словно печатно повторяя ритм биения его сердца — «ПОУ», «БАММ», «БЭНГ», и ужасающее восстание в брюках — «УХХ»!..
Они посмотрели друг на друга, их носы встретились, а потом губы слились в поцелуе.
И, Боже милостивый, он целовал сладкую Марджи Кэннон, а она становилась все податливее, когда он ее обнимал. А комиксы, все еще издававшие чудовищно глупые и тупые звуки, все эти «БАММы» и «БЭНГи», свалились с ее колен на пол, прошептав последнее «УХХ», а молния и гром, громы и молнии неистовствовали за окном, сверкая и грохоча, и дождь нескончаемо шлепал по лужам на тротуаре вокруг дома Марджи. Сколько времени они целовались, Карелла, хоть убейте, не смог бы сейчас припомнить. Никогда и больше никого в жизни он не целовал так горячо и нежно, так неумело и долго; он прижимал Марджи к себе, к своему сердцу; их губы составляли одно целое, но не просто слились, а к этому примешивались все юношеские потайные вожделения; и пылкое необузданное влечение выражало всю страсть и порыв юности; оно взрезало небеса бело-голубыми вспышками, а небо отвечало на это черно-голубыми взрывами.
Его рука нечаянно наткнулась на пуговички блузки. Он неуклюже попытался их расстегнуть, причем левой рукой, хотя не был левшой! Как долго он возится, Боже. Только бы она не передумала, только бы не передумала… Вдруг испугается, а он еще даже с одной верхней пуговичкой не справился. Оба тяжело и громко дышали, сердца отчаянно колотились, а он все еще безуспешно пытался расстегнуть пуговицы. Наконец она трясущимися руками помогла ему справиться с верхней, а потом следующая пуговица расстегнулась сама собой, как будто по волшебству или даже чудотворным образом, а там — одна за другой… И вот, о Бог мой, в расстегнутой блузке он увидел бюстгальтер, она носила белый бюстгальтер…
Гром и молния…
Он, мысленно вознеся хвалу Господу Богу, потрогал этот бюстгальтер, при этом его руки дрожали. Он, обезумев, не верил в свое счастье. Да и вообще не был уверен в себе, потому что, только мечтая проделать что-либо подобное с какой-нибудь девушкой, в частности с Марджи, он не думал, что это ему удастся…
Но вот он сделал это, спасибо, Иисусе; во всяком случае, он старался это сделать, но теперь не был уверен, должен ли засунуть туда руку или только спустить бретельки. А может, следует вообще сорвать эту проклятущую штуку, но — как? Кажется, они бывают скреплены на спине. Кажется или действительно так? Он ломал над этим голову часа полтора, впрочем, возможно, это ему только казалось. На самом деле и полутора минут не прошло, как Марджи выскользнула из его объятий с лукавой, стыдливо-застенчивой улыбкой, а потом завела руки за спину, причем он снова увидел, что у нее на груди тоже есть веснушки, и не только вверху, а на обоих полушариях. Он увидел это, когда она сама расцепила застежку и груди вывалились из бюстгальтера. А дождь потоком стекал по крыше и стучал по окнам, а он — Боже всемилостивый! — держал это сокровище в своих руках, он трогал и тискал сладкие голые груди Марджи Кэннон.
Он подумал: что сталось с ней за эти годы?.. Но всякий раз, проходя по улицам этого квартала, он не мог не думать о Марджи Кэннон и о том дождливом вечере.
Карелла не знал, что привело его сюда этой ночью. Возможно, просто захотелось побыть недалеко от тех мест, где отец встретил столько рассветов, прожил большую часть своей жизни. Побывать здесь, чтобы снова ощутить личность, суть человека, которым он был, пока это ощущение полностью не потускнеет. В глубине отцовской пекарни горел свет. Пятница, девять тридцать вечера, и этот свет?.. Словно отец был жив и вовсю трудился, выпекая булочки и готовя пастрами накануне субботнего набега покупателей. Ребята из 45-го участка, должно быть, забыли, что…
Внезапно на стеклянной панели задней двери показалась тень.
Карелла напрягся и, откинув полу пиджака, достал из кобуры револьвер.
Тень зашевелилась.
Карелла твердым шагом подошел к дому.
Хороший полицейский никогда не войдет в комнату или в здание, предварительно не послушав, что там происходит. Для этого он постарается прижать ухо к двери, пытаясь удостовериться, находится ли за ней кто-нибудь. Карелла понял, что кто-то был в доме отца, но не знал, сколько там человек и кто они. Недалеко от двери было окно, а это — ясно же, лучше, чем дверь: можно заглянуть внутрь, а не гадать по звукам. Он осторожно подошел к окну, посмотрел и увидел свою мать.
Он сидел в гостиной один и плакал. В комнате было темно, если не считать мягкого света от стоявшего сзади торшера, представлявшего собой имитацию светильника, зажигаемого в Двенадцатую ночь. Он сидел в большом уютном кресле. Плечи его поникли, а слезы так и катились по лицу.
Тедди не могла слышать его всхлипываний.
Подойдя к нему, она села на подлокотник кресла и мягко положила его голову себе на плечо. Он не относился к той категории людей, которые считают, что мужские слезы — это стыд, проявление слабости. Он плакал, потому что ему было больно. И если чувства, испытываемые при этом, ранили его, то сами по себе слезы были безболезненными. Конечно, такую тонкую разницу какой-нибудь «бравый» герой мог не оценить по достоинству.
И вот теперь он плакал. Голова его покоилась на плече жены, а он плакал, пока слезы не иссякли. Тогда он поднял голову, вытер лицо платком, посмотрел на нее опухшими от слез глазами, кивнул и вздохнул, тяжело и тоскливо.
Она знаками попросила его:
— Скажи мне все.
Он рассказывал ей с помощью мимики и рук, фразы формулировались губами и пальцами; это был глухонемой вопль в тишину, слабо освещаемую рождественским «светильником Епифании». Дедушкины часы, стоявшие у дальней стены, пробили одиннадцать раз. Было одиннадцать часов вечера, но Тедди не слышала ударов, как не слышала и мужа: только читала по губам и пальцам. Он рассказал ей, что смотрел в окно на мать, видел, как она перебирала вещи, как ходила по комнате, трогая предметы, которыми пользовался отец: сковородки и жаровни, шкворни, дуршлаги, лопаточки, формы для пирожков, черпаки и сита, даже ручки на дверцах большой печи… Он долго смотрел на мать. Смотрел, как она молча бродила по пекарне, любовно касаясь всего, что попадало под руку.
Отойдя от окна, он подошел к тому участку мостовой, который все еще был огражден, как место преступления; еще не были сняты предупредительные знаки, не был стерт очерченный мелом силуэт жертвы. Тень матери накрыла эту «тень» как раз в тот момент, когда он находился у входа в пекарню.
На его стук она спросила:
— Кто там?
— Это я, — ответил он. — Стив.
— А-а, — произнесла она и открыла дверь.