Из всех своих челядинцев Глинский особенно любил одного молодого парня, который прозывался Соколом. И подлинно, он был детина удалой и годился бы в есаулы знаменитому Стеньке Разину. И его обычай, и черный с лоском ус, и окладистая борода, и рост, и сила богатырская – все в нем было по сердцу Глинскому. Никто не знал, откуда он был родом. Однажды в бурную осеннюю ночь приехал этот Сокол один-одинехонек на борзом персидком коне, вошел без доклада к Глинскому и объявил ему, что его зовут Андреем, по прозванью Соколом; что он из московских жильцов, что ему наскучило служить царю-государю и кланяться в пояс думным боярам и что, узнав о привольном житье Глинского, он приехал к нему нарочно за тем, чтоб предложить свои услуги. Глинский принял его в число своих приближенных челядинцев и через несколько месяцев до того к нему привык, что решился выдать за него свою единородную дочь.
Вот этак недели за три до свадьбы на отъезжем поле загорелось вдруг Глинскому повидаться со старинным своим приятелем, засурским помещиком[73] Сицким, таким же, как и он, буяном и разбойником. Этот Сицкий лет десять сряду шатался по беду свету, приставал ко всем крамольникам, был года два лисовчиком[74] и только что месяца три как воротился в свою наследственную вотчину. Глинский не любил ничего вдаль откладывать: он послал сказать Андрею Соколу, который на охоту не выехал, что препоручает ему на время свой дом, и, не сказав никому, куда едет, отправился прямо с поля в сопровождении двух или трех слуг в засурскую волость своего приятеля. Это неожиданное посещение очень обрадовало Сицкого; пошла гульба и пированье: господа с утра до вечера пили, ели, прохлаждались, песельники орали во все горло, крестьянки и дворовые девки играли в хороводы перед окнами, и во весь тот день на барском дворе был такой содом и Гомер, что когда ударили в колокол к вечерне, то никому в голову не пришло и лба перекрестить. За ужином Сицкий стал похваляться своим удальством и рассказывал, как он остановил на большой дороге целый обоз и выпряг для себя из возов что ни лучших шесть коней, как он среди бела дня сделал парубку в заповедном лесу у соседа и во все лето кормил свои табуны подножным кормом на чужих полях.
– Ну, есть чем похвастаться! – сказал Глинский, подбоченясь. – Ах ты, горе-богатырь! Видно, у вас по Суре– то все молодцы перевелись. Удалось тебе выпрячь шесть кляч из возов, нарубить дровец в чужом лесу да пощипать у соседа травки, так ты и лба не уставишь[75] – и это, по-вашему, удальство? Ох вы, щепетильники, щепетильники!.. Нет, любезный! Мы на Хопре не так потешаемся: выедем погулять, да как разыграется кровь молодецкая и расходятся руки богатырские, так после нас шаром покати – чистехонько, как у тебя на ладони! Бери все, что ни попалось, души всякого, кто ни повстречался! Мы ведь не по-вашему: на большой дороге с подьячим тягаться не станем, с купцом не торгуемся; а коли захватили целую семью горожан, так мигом суд и расправа: старуху-мать в Хопер, братца – кистенем по лбу, отца – на осину, а дочку на барский двор – вот это удальство!.. Да постой-ка, любезный, у меня будет в Фомин день, ровно через две недели, большое веселье – пир на весь мир – дочь выдаю замуж. Милости просим на свадьбу в посаженые отцы к моей Варваре, а там выедем поохотиться на большую дорогу, и ты посмотришь сам и расскажешь своим засурским приятелям, как на Хопре веселятся добрые молодцы.
Хозяин обещался приехать, а Глинский, погостив у него денька три, отправился в обратный путь и доехал благополучно домой.
Вот уж остался один день до свадьбы, вот и девичник справили. Беззащитная дочь Глинского заливалась горькими слезами: она была девица кроткая, благочестивая и не могла подумать без ужаса, что будет женою этого разбойника Сокола. Три ночи уж сряду бедная сиротинка рыдала и молилась перед святыми иконами; днем она не смела ни плакать, ни молиться: злодей Глинский грозился убить ее из своих рук, если она станет грустить или хоть наморщится, когда священник поведет ее вокруг надоя. Вот наступил и Фомин день, отпели заутреню, ударили к часам, а Сицкий все не едет. Вот и обедня отошла, а посаженого отца нет как нет. Я вам уж сказывал, что Глинский не любил ничего откладывать, и когда заблаговестили к вечерне, то он закричал как бешеный: «Не хочу дожидаться посаженого отца! Ступайте под венец!» И вот длинный поезд потянулся от барского двора до церковной паперти. Вечерня кончилась, и началась венчальная служба. Стоя перед надоем подле будущего супруга и повелителя, полумертвая сирота глотала свои слезы, старалась улыбаться и тихо, но твердым голосом отвечала на вопросы священника; словом, все было в порядке, а, несмотря на это, старики покачивали головами. «Эх, неладно! Эх, не к добру!» – шептали меж собою все барские барышни и сенные девушки. И подлинно, было чего испугаться: свеча, которую держала молодая, пылала ясным и чистым огнем, но та, с которою стоял Сокол, горела тускло, дымилась, как погребальный светоч, и без всякой причины три раза сряду гаснула.
Когда венчанье кончилось, то Глинский, как сущий богоотступник, не дав молодым приложиться к местным иконам, повел их вон из церкви, и поезд двинулся обратно на барский двор.
– Что это шумит там, вдали? – спросил Глинский, садясь на коня. – Уж не едет ли наш запоздалый гость?
– Никак нет, барин! – отвечал один из слуг. – Нам гостей надо ждать не с этой стороны. Ведь это что-то гудит там, за Волчьим оврагом.
– Вы, господа, все хорошо знаете этот овраг, – продолжал Иван Алексеевич, обращаясь к своим собеседникам, – теперь зовут его Чертовым Беремищем. Он был в старину сборным местом шайки Глинского и кладбищем всех проезжих, зарезанных разбойниками на большой дороге.
– Это верстах в двух от вашего дома? – сказал я.
– Нет, версты полторы, больше не будет, – отвечал хозяин. – Ну вот, – продолжал он. – Молодые уселись за свадебный стол; пошло пированье, – заздравный кубок начал переходить из рук в руки, все начали пить и веселиться; один только Глинский сидел, нахмурив брови, и прислушивался с беспокойством к отдаленному гулу, который час от часу становился сильнее. Вот уж дело пошло за полночь, вдруг двери настежь отворились, и давно жданный гость, приятель Сицкий, вошел в столовую.
– Хорош посаженый отец! – вскричал хозяин, вскочив из– за стола и идя к нему навстречу. – Уж мы тебя ждали-ждали, да и ждать-то перестали.
– Виноват, любезный, – отвечал Сицкий, – позамешкался, выехал из дому, да вот у твоей околицы близко часу провозились. Что за диковинка такая?.. И подо мной и под моими холопями кони словно белены объелись: храпят да упираются! Уж мы бились-бились, ну, хоть зарежь – ни с места! Я оставил моих ребят в поле, а сам дошел пешком до твоего дома. Да что, иль к тебе еще гости едут? Вон там, правее, за лесом такой шум, гам и свист, что и сказать нельзя. Ну вот, слышишь?
– Слышу, – отвечал Глинский, посматривая робко вокруг себя, – но только я никаких гостей не жду.
– Постойте-ка, дядюшка, – прервал Заруцкий, – никак, ваш рассказ на деле свершается? Слышите ли, какой гул идет за дубовой рощею?
– Видно, ветерок разыгрался, – сказал Иван Алексеевич, взглянув на окно. – Ведь здесь как подымется погода, так по оврагам и перелескам пойдет такой вой, что и боже упаси!.. Да не перерывай меня, племянник!.. Ну, вот опять сбил!.. Да!..
– Но что ж мы стоим у дверей, – продолжал Сицкий, – подведи меня к молодым.
– Вот они! Прошу любить и жаловать, – сказал хозяин, подходя с своим гостем к столу, за которым сидели новобрачные.
– Ба, ба, ба! – вскричал Сицкий, отступая с удивлением назад. – Что это?.. Уж не мерещится ли мне?.. Нет!.. Так вот твой зять! – промолвил он, указывая на Сокола, который вдруг побледнел как мертвец.
– Ну да! Чему ж ты дивишься?
– И ты выдал за него свою дочь?
– Так что ж? Он дворянского отродья, служил жильцом в Москве и хоть роду не знаменитого…
– Да, братец, да! Он точно роду не знаменитого, – подхватил с громким хохотом Сицкий, – его мать была цыганка, а отец – татарин.