– Не стыдно ли тебе, Ермилов, – сказал я казаку, который, прислонясь к стене, старался как можно бодрее стоять передо мною, – ну, выпил бы стакан-другой, а то посмотри, как натянулся!
– Никак нет, ваше благородие! – пробормотал казак. – Прикажите, по одной дощечке пройду.
– Молчи, скотина!
– Слушаю, ваше благородие!
– Где мои пистолеты?
– В чушках[36], ваше благородие.
– И ты оставил их там, на конюшне?
– Ничего, ваше благородие! Народ здесь честный, все будет цело.
– Подай мне свои!
Казак вынул из-за пояса свои пистолеты и, подавая мне, сказал:
– Да извольте осторожнее, они заряжены пулями. Знатные пистолеты! Уж здешние люди ими любовались, любовались!..
– Хороши! Пошел, ложись вон на это канапе! Да постарайся выспаться проворнее, пьяница!
Казак, пробираясь вдоль стены, дотащился до канапе, прилег и в ту же минуту захрапел, а я взял свечу и прежде всего осмотрел двери моей комнаты: они запирались снаружи, а внутри не было ни крючка, ни задвижки. Это обстоятельство мне очень не понравилось, но делать было нечего. Притворив как можно плотнее двери, я взглянул мимоходом на почерневшие от времени портреты, которыми увешаны были все стены. Во всю жизнь мою я не видывал такого подбора зверских и отвратительных лиц. Бритые головы с хохлами, отвислые подбородки, нахмуренные брови, усы, как у сибирских котов, – ну, словом, что портрет, то рожа, и одна другой отвратительнее. «Ай да красавцы, – подумал я. – Ну, если домовые, которые изволят здесь пошаливать, не красивее их, так признаюсь!..» Более всех поразил меня портрет какого-то святочного пугала с золотой цепью на шее, в черном балахоне и в высокой четырехсторонней шапке. Его сухое и бледное лицо, зачесанные книзу усы и выглядывающие из-под навислых бровей косые глаза были так безобразны, что я в жизнь мою ничего гаже не видывал. Внизу на золоченой раме было написано имя пана Твардовского. «Так вот он! – вскричал я невольно. – Ну, хорош, голубчик! И он же приходит с того света живых людей пугать! Ах ты, чертова чучела! – примолвил я, плюнув на портрет. – Да небойсь, меня не испугаешь, еретик проклятый!» Не знаю почему, но я не чувствовал в себе никакой робости, мне казалось, что в Польше и черти должны бояться русского офицера. А притом рассказ моего хозяина хотя и произвел на меня некоторое впечатление, но я знал, что поляки любят при случае отпустить красное словцо и сделать из мухи слона. «Впрочем, – подумал я, принимаясь за бутылку венгерского, – если и в самом деле нечистая сила проказит в этом доме, так что ж? Пошумят, пошумят, да тем дело и кончится. Хорошо демону шутить с еретиком, а ведь я православный!» Рассуждая таким образом, я скинул верхнее платье, положил подле себя саблю и пистолеты, сотворил молитву, перекрестился и, хлебнув еще токайского, улегся на постель. Свет от воскового огарка, который я не погасил, падал прямо на противоположную стену и хотя слабо, но вполне освещал вполне достаточно. Несмотря на то что я вовсе не трусил, ожидание чего-то необыкновенного не давало мне сомкнуть глаз. По временам мне казалось, что все эти портреты как будто бы одушевлялись, что один моргал глазами, у другого шевелился ус, третий кивал мне головою; и хотя я понимал, что это происходило оттого, что у меня начало уже рябить в глазах, а, несмотря на это, заснуть не мог. На дворе бушевала погода, выл ветер, дождь лил как из ведра, но подле меня и по комнатам все было тихо и спокойно. «Уж не подшутил ли надо мною хозяин, – подумал я. – Чего доброго! Эти поляки любят позабавиться над нашим братом, русским офицером. Вестимо дело! Когда сила не берет, так хоть чем-нибудь душу отвести. Чай, теперь думает: «Как не поспит всю ночь проклятый москаль, так мое венгерское-то выйдет ему соком!» Ан нет, брешешь, мось пане добродзею, – засну!» Я опустил закинутый полог и принялся думать о старине, о матушке Москве белокаменной, о Пресненских прудах, о красном домике с зелеными ставнями, о моей Авдотье Михайловне, с которою я был тогда помолвлен, о том о сем – и вот мало-помалу меня стало затуманивать, одолела дремота, и я заснул. В то самое время, как мне снилось, что я прогуливаюсь с моей невестою по Девичьему полю, как будто бы толкнули меня под бок – я проснулся. Ба, ба, ба! Что такое? Кажется, в соседнем покое светло? Отдернул полог, гляжу – точно!.. Не размышляя долго, я вскочил с постели, взял в руку пистолет и, подойдя на цыпочках к дверям, порастворил одну половинку. Ну, это еще не очень страшно: посреди комнаты стоит большой стол, на столе огромное блюдо, накрытое чем-то белым, а кругом тридцать стульев. «Посмотрим, – подумал я, – кто это здесь собрался ужинать?» Не прошло пяти минут, как вдруг вдали, как будто бы за версту, послышалось заунывное пение. Вот ближе, ближе – эге! Да это, никак, поют за упокой: напев точно погребальный, только слов не слышно. Чу! Все замолкло – и вот опять, да уж близехонько, как заревут!.. Господи боже мой! Кто в лес, кто по дрова! И вопят как над могилою, и насвистывают плясовые песни – а содом-то какой! Шум, гам!.. Вдруг двери в комнату, в которой стоял накрытый стол, как будто бы от сильного вихря распахнулись настежь, и полезли в них… да все-то в саванах и в белых колпаках с наличниками, ну ни дать ни взять как висельники! Они входили попарно, а позади всех четверо таких же пугал несли на носилках мертвеца; и лишь только эти последние перешагнули через порог, как вдруг все опять завыли, а мертвец приподнялся и сбросил с себя белую пелену, которой был покрыт. Глядь! – точь-в-точь как этот портрет в черном платье: в такой же четырехсторонней шапке, на шее золотая цепь, лицо бледное, усы по две четверти. Ахти! Так и есть!.. Это колдун – пан Твардовский!.. Ну, господа, что греха таить! – дрогнуло во мне ретивое! Меж тем вся эта сволочь разместилась по комнате: одни стали рядышком вдоль стены, другие уселись за столом, сам мертвец расположился на первом месте, только против него один стул остался порожний; и вот, гляжу, колдун манит меня пальцем. «Что делать? – подумал я. – Идти – худо, не идти – стыдно, неравно еще эти польские черти подумают, что я их трушу! Так и быть! смелым бог владеет – пойду!»
Не выпуская из рук пистолета, я подошел к столу: колдун указал мне молча на порожний стул. «Вот что! Так, видно, я был в счету! Добро, добро! Посмотрим, что будет». Я сел. Хотя от времени до времени меня подирал мороз по коже, но я все еще не терял духа; к тому ж все эти святочные пугала сидели и стояли очень смирно; можно было услышать, как муха пролетит, и даже сам колдун, выпучив свои оловянные глаза, сидел так чинно и неподвижно, как набитая чучела. Прошло минут десять, все тихо: черти молчат, колдун таращит глаза, а я посматриваю на всю честную компанию и жду, чем дело кончится. Вот стенные часы в моей спальне зашипели, с треском завертелись колеса, и колокольчик зазвенел: раз, два, три… Чу! Полночь. Еще двенадцатый звонок не отгудел, как вдруг колдун зашевелил усами и кивнул головой; один из его собеседников встал, протянул длинную костяную руку, скорчил свои крючковатые пальцы и, ухватив за самую середину белую ширинку, которою покрыто было блюдо, поднял ее кверху… Ух, батюшки! – и теперь не могу без страха вспомнить. Гляжу: на блюде лежит человеческая голова – да еще какая!.. Ах ты господи боже мой!.. Раздутые щеки, нос – два мои кулака, рот до ушей, глаза по ложке… Ну!!! Екнуло во мне сердечко. Эко блюдо изготовили! «Ешь!» – заревел охриплым голосом колдун. «Ешь!» – повторила хором вся нечистая сила. Ой, ой, ой! Плохо дело! Хочу встать – ноги подгибаются; хочу творить молитву – язык не шевелится. А черти и колдун вот так и пялят на меня глазами! Наконец я кое-как промолвил: «Чур меня, чур! Да воскреснет бог!» И что ж! Голова зашевелилась, начала дразнить меня языком и защелкала зубами. Ахти! И молитва не берет! Худо! Не помню сам, как мне пришло в голову, от страху, что ль, только я поднял руку с пистолетом, почти упер в эту чертову башку, взвел курок… бац!.. Не тут-то было!.. Все черти захохотали, а голова раскрыла огромную пасть и, словно из бочки, как грянет басом польскую мазурку. Ну!.. Руки у меня опустились, в глазах запестрело, все вокруг пошло ходуном, в углах поднялся звон, стол запрыгал, черти завертелись как волчки, и я упал без памяти на пол.