— Ну как, Витюша, все хорошо?
— Очень!
Сквозь гул голосов пробивается телефонный трезвон. Жена спешит в кабинет, он прислушивается, но разве тут расслышишь! Только по лицу жены, поманившей его от двери, Виктор Андреевич понимает, что звонок некстати, а подойти нужно. В дверях жена сообщает без выражения: Ибрагимов. И тотчас он слышит в телефонной трубке вибрацию слишком громкого, как на ветру, надтреснутого голоса:
— Витюха, привет! Узнаешь старого бродягу?
— Как же тебя не узнать! Откуда на этот раз?
— Салехард знаешь? Ну так намного дальше.
Сколько лет прошло, сколько фронтовых друзей-товарищей растерялось, а Ибрагимов хоть и бродяжит дальше всех, а не теряется, видно не может забыться та черная ночь, когда они двое, оба раненные, тащили друг друга по ничьей земле к своим, временами теряя сознание, взбадривая друг друга, горячечно шепча ругательства пополам с мольбой: потерпи, поднатужься… Демобилизация развела их, писем не писали — некогда, но спустя три года Ибрагимов ввалился прямо в дом с ящиком коньяка, и с тех пор каждые несколько лет вдруг откуда-то «сваливался», всегда без предупреждения, однако научился звонить по телефону из уважения к хозяйке дома: «Не помешаю?» Что у него случилось с женой, Ибрагимов никогда не рассказывал, но что-то сломалось навсегда, женщин он презирал, только для жены друга делал исключение: «Надюша, вы — Женщина! — говорил он, поднимая тост за ее здоровье. — Если бы другие женщины были похожи на вас, я был бы покорный раб, я бы взял свое сердце и положил к их ногам как ягненка!» Надюша улыбалась, выставляла на стол все, что нашлось в холодильнике, и уходила спать, зная, что час за часом они будут чокаться, понемногу пить и помногу говорить, и через две комнаты до нее будет доноситься: «а помнишь…» — «нет, ты разве забыл!..» — и у мужа к утру набрякнут мешки под глазами, а настроение будет размягченное и счастливое, и вечером все начнется сначала, будут говорить, говорить и петь фронтовые песни, и так трое суток, всегда трое суток, так повелось у Ибрагимова, на третий день он говорил: пора! — и куда-то улетал, то в Ухту, то под Норильск, а теперь вот куда-то за Салехард. Он был механиком по приборам для аэрогеоразведки, год за годом летал над тайгой, над тундрой, над горными хребтами, другой судьбы не искал, не боялся ни лишений, ни гибели, постепенно грузнел и седел, но был все таким же шумным, простодушным и верным.
— Во-первых, спешу поздравить, — кричал он в трубку, на радостях особенно раскатывая звук, — читал, Витюха, читал, Виктор Андреич, какой ты теперь выдающийся человек! Еще в дороге начал пить за твое здоровье, всех пассажиров напоил, про тебя рассказывал, все за тебя пили!
— Да ты откуда говоришь? — соображая как быть, спросил Виктор Андреевич и неожиданно для себя самого задал второй вопрос: — Ты где остановился?
Пауза была недолгой, но до ужаса беззвучной, и как раз в это время кто-то открыл дверь и в тишину ворвался гул застолья, ворвался и втиснулся в черное ухо трубки.
— В тайге не пропадал, в горах не пропадал, в большом городе тем более не пропаду, — сказал Ибрагимов, — ну, приятно праздновать!
Сухой щелчок. И беспокойно частые гудки: все! все! все!
Рядом оказалась Надя.
— Придет?
— Да нет, понимаешь…
— Ой, — сказала Надя. Она всегда немного тяготилась наездами Ибрагимова, но теперь сказала: ой! — и чужая обида проступила на ее лице.
— Так глупо получилось. Я не успел…
За стеною начали хором выкликать: «Хо-зя-е-ва! Хо-зя-е-ва!»
— Пойдем. — Он обнял жену за плечи и повел к двери: — Мороженое не растает?
— В морозильнике? Не думаю.
— А может, пора скормить его?
Оттого ли, что их продолжали хором выкликать, оттого ли, что хмель уже туманил голову, но он быстро вернулся в счастливое настроение праздничного вечера и забыл горькую минуту у телефона, когда в мембране сухо щелкнуло и вслед за тем нудно зачастили гудки. Гости, как дети, приветствовали мороженое, раскупорили еще шампанского, пили за хозяйку и за Виктора Андреевича, благодаря которому всем так хорошо и весело, кто-то из молодежи принес спрятанную до времени гитару, завели песни — сперва пели два-три человека, потом все больше и больше, академик подхватил лаборантку и подсел поближе к поющим, подсказывая, какую выбрать песню, и сам запел уютным баском, он весь отдавался песне и подталкивал под локоток лаборантку, та старательно открывала рот и краснела, голоса у нее не было. Виктор Андреевич тоже пел, как мог, одну мелодию, потому что слов не помнил, и соображал, что делать: взять такси и мчаться на аэродром? Но не будет Ибрагимов сидеть на аэродроме! В Аэрофлот? Но и там он сидеть не будет, не тот человек, его приютит любой летчик, стюардесса и даже уборщица, которая гоняет метлой опилки по залу ожидания. Ибрагимов везде свой. И ничего неуместного не было бы, если б он ввалился сюда: «Знакомьтесь, мой фронтовой друг, вместе погибали и вместе спаслись!» Ибрагимов произнес бы витиеватый восточный тост, и пел бы со всеми, в упоении закатывая глаза и дирижируя двумя руками так, как всегда дирижировал песней, даже когда пели вдвоем, и под конец хлопал бы академика по плечу: «Прекрасно поешь, друг, с душой поешь!» И академик радовался бы и смеялся, он же умный человек, он бы оценил Ибрагимова…
— Нет, при чем здесь академик?!
Он выскользнул из комнаты, закрылся в ванной и под холодной струей освежил лицо. Трезвым глазом оглядел себя в зеркале — немолодого, бледного, с припухшими нижними веками, с тусклыми глазами человека, недовольного собой. «Как же это со мной случилось? Когда незаметно вкралось? И что же теперь делать, куда мчаться, чтоб снять с души эту тяжесть?..»
…Ночь была черная, ни зги не видно. Только справа вспышки дальних выстрелов изредка подцвечивали край неба, земля была холодная, мокрая и каждой пядью — опасная, черт те что в ней напихано и нашими и немцами. Ползли плечом к плечу, одни в этой ночи на неверном поле, истекая кровью, теряя сознание, и, когда он изнемог, Ибрагимов, пятясь, тащил его за край шинели, припадая к земле, если в небе зависала осветительная ракета…
Он отогнал облегчающую мысль о том, что и он тащил Ибрагимова, когда тот ткнулся лицом в землю: к черту, не могу! Он отогнал ее: «Нет, нет, при чем тут я, об этом пусть вспоминает Ибрагимов, где бы он сейчас ни пригрелся, он и вспоминает, конечно, с недоумением и горечью, а я помню, как он тащил меня, тащил за край набухшей шинели, и зависшая в небе проклятая лампа на миг осветила его серое лицо в потеках грязи и крови, лицо мертвеца, решившего выжить, да не в одиночку, а вдвоем…»
— Вик-тор Ан-дре-е-вич! — скандировали гости.
Вечер длился. Он ладонями помассировал щеки и, с трудом вернув себе всегдашнюю моложавую осанку, пошел к гостям.