Я сидела дома и пыталась вчерне набросать план, когда к воротам с шиком подкатила бричка, известная всему городу. Узнала бричку и хозяйка. Впервые я услыхала ее голос, каким он мог бы быть, если б она не была такой стервой, — приветливый, бархатистый, прямо-таки мурлыкающий. И сама хозяйка преобразилась в этакую добрую курочку, хлопочущую вокруг своей «маленькой жилички».
Мы не написали и трех строк, когда дверь из кухни приоткрылась:
— Верочка, вы сегодня успели пообедать? У меня очень вкусные щи, может быть отведаете?
Она, оказывается, знала, как меня зовут. Верочка!
— Нет, спасибо, — сухо сказала я, — мы заняты.
Как только она исчезла за дверью, Гоша отвел мою руку от бумаги:
— А ну-ка посмотри мне в глаза! Что это значит? Ты же говорила — она тебя кормит?
— Ну и кормит. Она уходила из дому, а я сама… И давай не отвлекаться.
Через некоторое время он извинился и вышел из комнаты. Из-за двух дверей (вероятно, он увел стерву в сени) до меня донеслись два голоса — тихий, но властный, истинно комиссарский голос Гоши и медоточивый хозяйки. Потом Гоша вернулся ко мне — я внутренне охнула: он прямо-таки побелел от гнева.
— Это свинство! Я думал, мы друзья, а ты ни черта не ешь и еще врешь!
Я пробовала рассердиться, но Гоша прикрикнул на меня и спросил тоном, не допускающим возражений, что я делаю с полученными по карточке спичками, солью и табаком. Я презрительно показала на комод — вон они, в полной сохранности. Не курю, а солить нечего.
— Ну и дура!
Как сыщик, прошел он по комнате, заглянул за комод:
— Это что, твоя постель?
— Слушай, Гоша, или мы будем работать, или…
— Или! Или! — передразнил он. — Работать мы будем, но сперва ты поешь, щи у нее что надо.
Хозяйка внесла полную тарелку щей и большой ломоть хлеба. Хлеб она пекла сегодня, он был еще теплым и душистым до головокружения, к нижней корке припеклось несколько крупинок угля, и это тоже было вкусно.
Назавтра ранним утром к дому снова подкатила бричка продкомиссара. Гоша передал хозяйке мешок картошки и мешок муки. Из дому он их взял или со склада — так я и не узнала, на мой вопрос Гоша ответил:
— Не бойся, не краденые.
Затем он попросил у хозяйки корзину, приказал мне сложить в нее соль, спички и табак, мы сели в бричку и покатили вдоль берега Олонки в одну из тех деревень, что уже Олонец и все же не Олонец. Мы зашли в два-три дома, и Гоша выменял мои богатства… Ну и дура же я была! Чего только нам не дали за них! Яйца, творог, кринку сметаны, домашнее масло, двух петушков…
Когда я внесла всю эту роскошь домой, комода в зале уже не было, а вместо моего сенника стояла начищенная до сияния кровать с тюфяком, простынями и одеялом.
С того дня хозяйка называла меня Верочкой, кормила завтраком и обедом, умудрялась расслышать мой стук, если я возвращалась позже десяти, и не уносила лампу.
Круг теплого света падал на стол, на раскрытую тетрадь. За дверью всхрапывала хозяйка. Я уже не боялась, я холодно презирала ее — теперь больше, чем прежде. Однажды вечером я попробовала написать о ней, вернее — ее: портрет, личность. Но писать было противно, да и кому она нужна, эта корыстная, лживая мещанка? Зато все настойчивей просились на бумагу те четверо, в Мегреге. Я их видела ясней, чем там, в проезжей избе, и все в них было мне как будто чуждо — язык, занятия, обособленность каждого от других. Когда мы, комсомольцы, во время срочной работы или в поездке садились перекусить, все выкладывали свои припасы, кто много, кто мало, кто чем богат, и все складывалось вместе, делилось поровну, никто и представить себе не мог, что можно сесть отдельно со своим свертком!.. А те трое сидели за одним столом и каждый отдельно от других, каждый жевал свое и даже не мыслил, что может быть иначе, и четвертый, хозяин избы, тоже не мыслил такого. Но ведь вот же!.. Значит, могут они быть совсем другими?!
Я писала, рвала, снова писала… и так мне было хорошо в эти тихие часы за столом!
Но именно теперь, когда быт наладился и вечерний труд облегчал душу, именно теперь произошла нежданная перемена.
ВЕСНА
Северная, медлительная, но все же весна. Еще неподвижно белы бесчисленные озера, еще лежат под ледяным панцирем реки, но по откосам, по возвышенностям, на открытых солнцу луговинах снег уже тает, тает, тает, талые воды сбегаются в ручейки, ручейки бегут по всем складкам и низинам в поисках реки, размывают окраинный лед, бьют под него и напирают что есть мочи, течению реки становится тесно под панцирем, оно силится разорвать его — гул и треск разрываемого льда разносятся далеко окрест.