Выбрать главу

Дом Утрамота был темен. Во дворе стояли телеги и сани с уныло-пустыми оглоблями. Дернула дверь — закрыта.

— Спит старик. Однако стучи сильней, должон принять.

Мы долго стучали. Наконец в окошке запрыгал огонек, звякнула щеколда, в открывшейся двери я увидела маленького беленького старичка с чадящей лучиной.

Мой возница и старичок заговорили по-карельски, потом возница сказал: «Ну, прощай!» — и сошел с крыльца, исчез в темноте, а старичок впустил меня в дом, ворча, что никто среди ночи не ездит, с ума сошли люди, он мог бы и не пустить…

— Спать будешь?

Осмелев, я спросила, нельзя ли чаю, я заплачу.

— Какой ночью чай? Пойдем, покажу место, пока лучина горит.

Он ввел меня в комнату, где ничего не было, кроме половиков на полу, но на этих половиках один к одному спали люди — в тулупах или под тулупами, в шапках или положив головы на шапки.

— Вот место, — старичок показал на небольшое пространство между двумя спящими, — ложись, покуда свет.

Он зашлепал в первую комнату, сунул лучину в прихват над шайкой с водой, оглянулся на меня:

— Легла, что ли?

И задул лучину. Я слушала, как он, сопя и охая, лез на печку.

Стараясь не задеть в темноте спящих, я поставила вместо изголовья мокрый чемоданчик, сняла мокрые ботинки и чулки, сняла пальто, легла, растерла ледяные ступни краем пальто, им же закутала ноги и сама завернулась в пальто сколько хватило длины — вышло до пояса.

В комнате было душно, пахло потом, мокрой одеждой и еще невесть чем. Кругом храпели, стонали, кряхтели, чесались, ворочались…

«Как тут заснешь?» — подумала я, свернулась калачиком и немедля заснула.

Проснувшись, я увидела себя на полу в пустой комнате. Когда все успели проснуться, встать, уйти?

— Десятый час, — сказал мне тот же старичок, — вставай, убирать пора, из-за тебя не убирали.

Я достала из чемоданчика коробок спичек и попросила чаю. Старичок почти побежал на другую половину дома, привел старуху, старуха дала мне умыться и не пожалела чистого полотенца, налила мне чаю, а к чаю подала шаньги с творогом. Теперь можно было искать Терентьевых — не голодной же входить в незнакомый дом!

— А-а, вы к Терентьевым? — Старичок тут же выкликнул со двора девчонку лет десяти. — Вот сведешь к Терентьевым, ну знаешь. — И он снова произнес то слово — палоккахат.

Минут через десять мое путешествие кончилось — я была в милой, навсегда запомнившейся Видлице.

ВИДЛИЦКИЕ УРОКИ

Прохладная рука ложится на мой лоб.

— Мама! — бормочу я.

Тихий, не мамин голос соглашается: мама, мама, — и в сторону что-то быстро говорит по-карельски, а рука по-прежнему оглаживает мой лоб. Рука тоже не мамина, мягкая и шершавенькая, безошибочная в своих облегчающих движениях. Вот она оторвалась ото лба, просунулась под шею, приподняла мою тяжелую голову, к губам прижат край чашки, кисленькая влага касается губ, я с наслаждением втягиваю ее, смакую, пью большими глотками, и тот же голос на чужом языке поощряет меня, а рука поддерживает удобно и сильно.

Приоткрыв глаза, я вижу чужое лицо, не старое и не молодое, лицо крестьянки с непроходящим загаром и жесткими морщинками от солнца и ветра, участливое лицо со светлыми до прозрачности Гошиными глазами, и вспоминаю, что это мама Тани и Гоши, или, как здесь говорят, Ёши, Егора Терентьева, я в доме Терентьевых, в Видлице, прямо с первомайского вечера Таня привела меня домой и вдвоем с матерью раздела, уложила, напоила горячим чаем с клюквой… И сейчас питье клюквенное, только холодное. А я заболела. Нелепо! — в чужой деревне, в чужом доме, и как раз тогда, когда никак нельзя болеть…

— Ты усни, усни, — говорит другой голос; я догадываюсь — Танин.

Свет в комнате тусклый. Что это — раннее утро? Или вечер?

— Таня!

— Я здесь, Верочка.

— Это вечер?

— Что ты! Пять утра. Ты поспи, полегчает.

— Я посплю и встану.

— Конечно, встанешь. А теперь спи.

Закрываю глаза и слышу, как они на цыпочках отходят от кровати. Не сплю, а стараюсь понять, что же со мной произошло. Ведь приехала здоровая, и почти сразу Таня повела меня знакомиться со всеми подряд — с партийным организатором, с председателем сельсовета, с начальником ЧОНа, с комсомольцами, и я удивлялась, что комсомольцев — около сотни и коммунистов больше сорока, а было больше ста, но многие погибли в боях с белофиннами или еще не вернулись из Красной Армии. Никто не смотрел на меня как на девчонку, приняли уважительно — «товарищ из центра», парторганизатор сразу записал меня в список выступающих на первомайском вечере и на митинге у братской могилы, а кроме того, попросил, чтобы в середине мая я сделала доклад о международном и внутреннем положении: «К нам лектора давно не приезжали». Затем все сельское начальство по очереди и вместе предупредило меня, что сразу после праздника они уйдут на сплав: и подсобить надо, пока высокая вода, да и заработок… «а ты уж как-нибудь останься за всех, никаких особых дел, разве что срочная директива из Олонца…» Я кивала: конечно, останусь, конечно, если срочная директива, сделаю. Мне льстило такое доверие. Но странно — их лица и голоса были как бы отделены стеклом, приходилось напрягаться, чтобы разглядеть и услышать.