Мы с Таней возвращаемся домой по уже затихшему селу. Поблескивает, отражая занимающуюся зарю, спокойная, вошедшая в свои берега Видлица. Дышу как можно глубже, вбираю прелесть белой ночи — и даже говорить не хочется, так я переполнена новым ощущением: я м о г у писать, б у д у писать — большое, главное, поднимающее людей, чтобы вот так, как сегодня!.. Так, как сегодня!..
— Ты слышала, Верочка, во втором акте кричали: «Не ходи!»?
— Да. «Веня, не ходи!»
Комсомолец шел в дом, где засели бандиты. Из разных концов зала понеслись выкрики: «Веня, не ходи! Не ходи, Ве-ня-я!» Веней звали исполнителя роли, по пьесе у него было другое имя.
— А ты видела, Таня, когда зажгли свет, у каждого второго — слезы!
— Да, — вздохнула Таня, — может, и зря мы такой конец сделали… убитые, раненые…
— Почему?!
— Разбередили. Горе-то свежее.
Увидев мое недоумение, Таня терпеливо пояснила:
— Говоришь, каждый второй? Так ведь у каждого второго кто-то родной погиб вот так же, а то и страшней. Когда беляки тут были, знаешь, как они лютовали! Узнают, что из семьи хоть отец, хоть сын или племянник в красных, всю семью расстреливали, даже малых детей. А разве скроешь? Деревня! Все обо всех знают. И о н и знали. Все наше кулачье с ними было.
Молча дошли до дому. Мать уже спала, постанывая и вскрикивая во сне. Таня подошла к ней, погладила по голове, сказала:
— Ничего, ничего, спи!
Я не решилась спросить: может, и у них в семье!».. Может, отец?..
— А ведь мы сегодня не обедали! — вспомнила Таня. — Садись-ка, поедим за все дни.
Не зажигая лампу, сели к окошку, за ним уже полыхала полуночная заря. Таня выставила на стол шаньги с творогом, упревшую в печи, еще теплую кашу, кринку молока, и мы принялись уплетать все подряд.
— А все же хорошо, Верочка. Полтора года у нас спектаклей не было. Только, знаешь… не обижайся, но ты уж очень часто свои «так сказать» сыплешь!
— Я?!
— Не говорили тебе? И на собраньях чуть что и сегодня — такая зажигательная речь, а ты запнешься и сразу «так сказать» вставляешь.
Она дружески посмеивалась, ей и в голову не приходило, что во мне все еще не утих трепет пережитого восторга.
— Последи за собой — отучишься. И не огорчайся, никто и не заметил, ты же видела, как принимали.
Таня опытная. Еще при Саше Веледееве играла первые роли — даже «Бесприданницу». У нее дарование. Вот и сегодня как естественно она перевязывала раненых, какие у нее были точные движения и слова — не по роли, а от себя успокаивающе приговаривала что-нибудь доброе каждому раненому… А потом так же естественно залегла у пулемета.
Я похвалила ее вслух. Таня усмехнулась:
— Ну это что, я же в нашем отряде санитаркой была.
— Ты?? Когда?
— В девятнадцатом. Партизанский отряд у нас был.
— И стреляла?
— Ой, что ты! Изучала, конечно, что и как, но стрелять нам не давали, патроны жалели. А в бою, когда Кавайно освобождали, нам с Настей Шелиной да с нашим фельдшером дел хватало — перевязывали. Многих тогда поранило. И убитые были.
— В той братской могиле, где митинг был, — ваши?
Таня вдруг насупилась:
— А еще выступала на митинге! Группа Розенштейна там. В церкви они оборонялись. Как раз под пасху белофинны налетели… на вторые сутки боя церковь взорвали, расстреляли всех, кого захватили, даже раненых… ведь говорили об этом! — Она тут же подобрела; — Да ты совсем больная была. Ну, давай спать.
Не спать мне хотелось, а подумать наедине, разобраться в том, что так нежданно, сменив недавний восторг, засвербило в душе. С тем и легла, но мгновенно уснула.
Наутро, потешив себя похвалами и поздравлениями всех встречных, зашла к партийному волорганизатору. Память не удержала его фамилии, комсомольцы его прозвали Подумай-ка («пойдем к Подумайке», «надо согласовать с Подумайкой!»). Это был мрачноватый мужчина неясного возраста — вроде и молодой, а в волосах проседь и возле рта морщины как две канавки. Когда его о чем-либо спрашивали, он говорил: «А ты сам подумай-ка!» Обязательно заставит поискать ответа или решения, а уж потом выскажется. Его уважали, но побаивались — мрачноват.