Выбрать главу

— Я сама не знаю, Ирочка. Но говорят же люди, будто что-то есть… и, может, души не умирают…

Ирочка приоткрыла рот, чтобы возразить, но не возразила, а как-то странно посмотрела, помолчала и задумчиво говорит:

— Так, наверно, легче.

И принялась доглаживать белье. Осталось всего две наволочки, но она их наглаживает еще тщательней, чем складочки на блузке. И вдруг громко, раздельно, как никогда еще не говорила:

— Тетя Маша, я пришла сказать вам. Я выхожу замуж.

Последняя тоненькая нить со звоном обрывается. И ничего уже нет, кроме холмика на Парголовском кладбище. Но надо сдержаться. Надо! Пусть не узнает Ирочка женского неизбывного, иссушающего одиночества.

— Кто же он?

— Наш, заводской Из отдела главного механика. — Помолчала. — Леша дружил с ним… — Всхлипнула, слезы одна за другой сбегают по щекам, капая на наволочку.

— Конечно, выходи. Что ж делать-то!..

Ирочка подходит, прижимается к плечу Маши мокрым лицом.

— Вы не думайте, тетя Маша, я никогда не забуду. И к вам приходить буду, как и раньше. Непременно буду.

И тогда Машина душа словно взмывает над образовавшейся пустотой, над лютым горем, над беспросветностью собственного существования, — взмывает и обретает мудрость и твердость.

— А вот это не нужно, Ирочка. Не приходи. Забудь. И начинай жить сначала. Так будет лучше. Правда, лучше!

У нее хватило сил поцеловать девушку на прощание, пожелать ей счастья и проводить до выхода, и, только вернувшись в свою вконец опустелую комнату, упала на стул, кинула руки на теплую еще подстилку, уткнула лицо в горку теплого, пахнущего глажкой белья и запричитала — не вслух, а сдавленно, шепотом, одно только слово: «О-ой, о-ой, о-ой…»

Степанида вошла неслышно, положила тяжелую ладонь на ее плечи и стоит, колышется над нею крупным, рыхлым телом, сострадая и жалея. Но, когда она своими дюжими руками каменщика отрывает Машу от стола, ее голос звучит как всегда, грубовато-напористо, обычные бабьи слова перемежаются чужими, заемными, пугающими и баюкающими Машу:

— Утри слезы да пойдем, а то и в моленную не пробьешься. Утешать не берусь, Марья, утешит тебя господь бог, если припадешь к стопам его и очистишь душу молением… Из-за чужой девки плакать, очень-то нужно!.. Тоскуешь ты, Марья, от безверия, истинно говорю тебе, сама закрываешь глаза от света истины! Ну зачем живешь, с чем помирать будешь? Подохнешь, и все! — а свет божьей истины направит и озарит тебя, и откроется тебе прощение и благодать, и за гробом — свидание с дорогой душой… Ну пойдем, что ли? Сколько мне стоять над тобой?!

Маша послушно вытирает слезы и накидывает жакетку, затем, взглянув на Степаниду, берет темный головной платок и тоже повязывается им до бровей. И тогда, сжавшись, семенит за Степанидой, как слепая за поводырем.

Остановить!.. Удержать!.. Но как? Как дойти вот до этих двух душ?.. Стена и стекло. И не достучаться.

Вот они вышли из-под арки ворот и удаляются вдоль темнеющей улицы. Я вижу широкую спину и крупно шагающие массивные ноги Степаниды, семенящую за ней маленькую фигурку в черном платке… Вот они растворились в темноте…

Стою у окна, смежив веки. Меня душит бессилие. А когда открываю глаза, они сами тянутся — мимо множества окон — вон к тому неяркому, сосредоточенному свету.

Лампа-сгибайка с металлическим колпачком четко ограничивает круг света на рабочем столе. Раскрытые книги с карандашными подчеркиваниями и отметинами на полях, логарифмическая линейка, готовальня, лист бумаги с ползущими вкось столбиками цифр, большие руки, для которых карандаш маловат и хрупок, и склоненная над листом кудрявая голова с наморщенным лбом, закушенной в раздумье губой и прищуренными на что-то искомое глазами…

Все остальное, непричастное к работе, тонет в полутьме, оно не имеет значения, что есть — то есть, неважно. Человек думает. В тишине тикает будильник. Тикал бы медленнее, столько нужно успеть до ночи!

А в деловые размышления незаметно вклинивается нечто совсем постороннее. Человек откидывается на спинку стула, разминается, вот и улыбка пробилась — теперь видно, что человек-то совсем молод, ни морщин на лбу, ни сурово закушенных губ, — молод парень, от силы двадцать пять. Мальчишеским движением он стряхивает с верхней полки и подхватывает маленький атлас мира, находит там карту Индии и, хмыкая, разглядывает ее. Индия! Это все-таки здорово — б ы л о  б ы — поехать в Индию. Что я знаю об Индии? Джа-ва-хар-лал Неру. Индира Ганди. Реки Брамапутра и Ганг. Бомбей и Калькутта. Священные коровы или слоны? Кажется, слоны. Древнейшие храмы. Танцы, где особо выразительно действуют руки… Вот и все? А Миронову я смертельно надоел со своими идеями. Он впервые за два года был приветлив: «Поздравляю, есть мнение включить тебя в группу наладчиков оборудования — в Индию, на год!» Он, кажется, не сомневался, что перед таким соблазном я спасую. «Товарищ Миронов, спасибо, конечно, но я должен довести дело до конца». Ох и рассердился же он! «Ты просто чудак! Сумасшедший чудак!» Интонация была такая, что понимай — дурак. А потом кричали все по очереди. И все повторяли — чудак. Разными интонациями. Только тихий главинж Павел Васильевич не кричал, а уговаривал: «Ну пойми, Митя, идея у тебя толковая, но абсолютно невыполнимая в наших условиях. Преждевременная! Придет пора, дойдет и до такой автоматизации, тогда НИИ разработает, нам спустят деньги, учтут в плане… иное дело! И вообще этим НИИ занимается!» А когда он сказал, что именно для НИИ готовит материалы, потому что в научно-исследовательский институт не пойдешь с карандашными набросками и словесными объяснениями, Павел Васильевич только охнул: «Правду говорят — неисправимый ты чудак!»