Смежила глаза, потуже закуталась. Уже и голову задурманило сном, а неведомо зачем всплыло из прошлого, из давнего: вот приехал на побывку к своим теткам Максим — городской, форсистый, и от теток пошел слух — жениться хочет на своей, на деревенской. Бабы прямо с ума сошли — неженатый, а такой степенный, говорят — мясником в самом большом гастрономе работает, денег гребет без счету. Маманя тоже взволновалась: «Иди, дуреха, на танцы, повеселей гляди, ведь не хуже других!» Все девушки наперебой красовались перед завидным женихом, только она одна пугалась, жалась в сторонке. А Максим почему-то ее приметил, сам вытащил за руку на круг. И не осудил, что танцует плохо. Незадолго до отъезда заслал сватов. Маманя радовалась — счастье негаданное привалило! А она как в тумане была, отказать не посмела, но и не радовалась. Чинно гуляя с Максимом вдоль деревни, спросила, почему он ее выбрал, вон сколько тут невест. А Максим ответил: «Мне финтифлюшки ни к чему, я человек серьезный, мне нужна жена скромная, тихая». И еще она спросила, полюбит ли ее свекровь, ведь без нее дело сделалось, может, она против будет? «А чего ж не полюбить? — сказал он. — Будешь ласковой и услужливой, полюбит. Ей с хозяйством одной не управиться!» Она не удивилась такому ответу: пошла замуж — готовься работать по дому, свекру и свекрови угождать, как же иначе! Но внутри будто похолодало, каких-то других хотелось слов. Вот у Петюшки они находились: «Да как же тебя, такую славную, не полюбить!»
Ее вдруг подкинуло в постели, так неожиданно и отчетливо представилось, что она могла сказать: не хочу! не люблю, и все тут! Могла выгнать жениха, как бы ни сердилась маманя, как бы ни дивились соседки. Дождалась бы Петюшку. И вот он приехал, и незачем ему ходить «смурным», как писала та же Варька-утешительница, не нужны Варькины утешения, сама встретила бы и поженились бы в ту же осень, и вся жизнь… Вся бы жизнь!..
Она заплакала и сама себя обругала — чего надумала, старая дура! Перевернула подушку мокрой наволочкой вниз, затихла, призывая сон. И тут вспомнилось, как щедро накупил ей Максим и платьев, и туфель, и ботики фетровые, и два пальто — осеннее и зимнее, и белья (куда нам твое деревенское, смех один!), и даже ночные сорочки с кружевами. Гулять или в гости выходили разодетые, степенные. Да, но стоило вернуться домой, не свекровь, а сам Максим говорил: «Чего дома-то щеголять, переодень платье!» Не успеешь снять, сам на плечиках расправит — и в шкаф.
И еще вспомнилось, что не хотел Максим ребеночка — ну его, спать не даст, у меня работа тяжелая.
А у Петюшки с Варькой трое…
Уже заболел Максим, уже и сам догадывался, какая страшная у него болезнь, а доброты не прибавилось, нет, лютый стал, жадный, каждую копейку проверял. А когда взяли его в больницу, когда бегала она кормить его самым вкусненьким, лишь бы поел, он и тут придирался, не много ли тратит, и требовал, чтоб ничего не продавала, вещей не трогала, и еще — чтоб поливала его любимый столетник, берегла, не сронила с подоконника.
Сквозь слезы зло рассмеялась — любил он его, как же!.. Уже после того как схоронила Максима, она все поливала и оберегала жирный лапчатый куст… пока однажды, раскрывая весною окно, не задела локтем. Разлетелся горшок на черепки, она охнула и, чуть не плача, начала подбирать — да так и обмерла: из мокрой земли повыскакивали золотые рубли и кольца… Свекровь?! Нет, Максим, он же и пересаживал купленный кусточек в большой горшок, сам и землю принес, и обминал ее… От нее он скрывал свои потайные богатства! И откуда они? С каких пор? Для чего захоронил под столетником?..
Купила она тогда новый горшок, посадила куст заново и опять все богатство под него запихала. Ни для чего, от растерянности. Так и лежит в земле. Куда понесешь? Как объяснишь?..
Она скосила ненавидящий взгляд на этот проклятущий куст. Вон он, торчит на подоконнике, за ним — свет уличных фонарей и чужих окон, на свету зловеще топорщатся его жирные лапы. Остаток жизни съел…
При Максиме соседи чуждались их, да и Максим сторонился, опасался, что будут просить то мясца получше, то печенки, то косточек для своего Бобика. И ей приказывал с соседями не якшаться. А когда она осталась одна, без средств, соседи подобрели к ней, звали пошить что попроще, за это платили, а главное — кормили. То одна семья, то другая. Отвыкшая от воли, от общения с людьми, она потянулась к соседям, будто плотину прорвало — говорит не наговорится. И они вроде полюбили ее. До одного случая…