Выбрать главу

XIII. «Стучусь опять, а сердце — хоть умри…»

Стучусь опять, а сердце — хоть умри. Вон-на! У ней какой-то португалец. Я замер. Ну, — смеется, — мой скиталец, коль хочешь, приходи сегодня… в три,
мой адрес — пять на площади Бари. И протянула надушенный палец. Как пьяный, вышел я, смешной страдалец: приду ужо, да только отопри!
Лил дождь, и ветер гнул стволы бушуя, когда, в кромешной тьме, я подходил к назначенному дому. У перил я задержал шаги, беду почуя. Прислушался: сквозь смех — звук поцелуя. Ощупал нож и — в двери. Отворил.

XIV. «Тогда ее увидел… раз одетой…»

Тогда ее увидел… раз одетой, и на столе хрусталь, вино, цветы, и тут же — наглого в углу тахты того синьора с длинной сигаретой.
Мне в душу кровь ударила: Эй ты! Я сшиб его и волю дал кастету. Всего измял, расплющил, как галету, и шлепнул вниз с балкона. В грязь, в кусты.
Затем уж к ней. Молись! — Хрипит от страху проклятая. И вдруг мою наваху как выдернет, да мне же в щеку: на! Боль чертова, но ненависть сильна. Я бросился опять. Кровь… тишина. Рука не дрогнула. Я не дал маху.

XV. «Так свой рассказ, — мы были в кабачке…»

Так свой рассказ, — мы были в кабачке обугленного дымом Порт-Саида, — окончил шкипер, сумрачного вида гигант с багровым шрамом на щеке.
О, как близка была его обида мне, грешному! В его седой тоске печаль о том, что скрылось вдалеке вмиг ожила… О, память-Немезида!
Я вспомнил: гавань, парус над волной, дыханье неоглядного простора несет его. Все кануло. Так скоро! Простила ль ты, бежавшая весной, ты, Нагарэль, похищенная мной? Да — мной! Давно, тогда… из Сальвадора.

Прага, 1921

Костел. Венок сонетов

Вячеславу Иванову

I. «Молюсь изгнанником в дверях костёла…»

Молюсь изгнанником в дверях костёла. Здесь ближе Бог и сердце горячей, и мертвую латынь земных речей животворит огонь Его глагола.
В прохладном сумраке на камни пола из окон стрельчатых — снопы лучей. Распятье и ковчег, и семь свечей, Мадонны лик над кружевом престола.
О, времени святая нищета! Века, века молитв и клиры мертвых, всеискушенные жрецы Христа, тень инквизиции на плитах стертых, хламиды королей, в пыли простертых… Величий дым и мудрость, и тщета.

II. «Величий дым, и мудрость, и тщета…»

Величий дым, и мудрость, и тщета. Слепого Хроноса казнят обиды, — в пучинах дней ты призрак Атлантиды, племен и царств исчезнувших мечта!
Развалин прах могильный, немота пустынных чар, седые пирамиды, сады Немврода и Семирамиды, песками занесенная мета…
Эллады сон, миродержавье Рима, развенчанный Царьград, Россия… Мимо! Все минется. За мигом миг — черта скользящая над бездной нерушимой, и любящих целует смерть в уста. На всём, над всем немая тень креста.

III. «На всём, над всем немая тень креста…»

На всём, над всем немая тень креста. И здесь погост: у самой двери храма, касаясь плитами — так строго, прямо — гробницы вряд. И каждая плита,
прощальными словами заклята, о вечности благовестит упрямо. А рядом черная зияет яма, в обитель тьмы отверстые врата.
Кого-то ждут? И сердце уколола тоска смертельная… Немного дней — как знать? — и мне, взалкавшему Престола, и мне сойти под своды сих камней… Все позабыть! Но вспоминать страшней. В родной земле и холодно, и голо.