Выбрать главу

— Можно подумать, тебе это интересно… — проворчал он лениво, однако взгляд оставался добродушным.

— Если бы не было интересно, я бы не спрашивала.

Парадоксально, но я начинала привыкать, что передо мной сидит всамделишный, настоящий вампир. Парень вдруг прыснул в стакан и глянул на меня смеющимися глазами. Черт!

— Я хотела сказать, то есть подумать, что ты не киношный, не чокнутый, а реальный… — начала оправдываться я.

— Расслабься, меня уже ничто не может обидеть. Ты просто посиди со мной, ладно? Давно не говорил с хорошей девчонкой.

— Ты хотел сказать: «с хорошим человеком»?

— Нет, именно «с хорошей девчонкой». В вас, бабах, порой такой дряни понамешано.

— Понимаю. Тебя бросила твоя девушка.

— Не бросила. Просто не дождалась. Человека бросают, когда понимают, что жить с ним невозможно, не тот человек оказался. А когда девчонка не может дождаться парня, это значит, что ей так хочется замуж, аж свербит. И не важно за кого, лишь бы взяли.

— Ты всегда был таким циничным?

— А разве я не прав? — он снова глянул на меня с обостренным вниманием: — Возражай вслух, чего боишься?

— Я не боюсь, просто думаю как поточней высказаться.

— Ты говори, а я пойму.

— Ну, хорошо. Такие девушки, о которых ты только что сказал, не очень уверены в себе. Парень, которого она ждет, возвращается из армии чуть ли не суперменом, пройдя суровое испытание мужской жизнью и смотрит он на свою избранницу не как раньше, восторженными глазами юнца. Некоторые девушки уже по письмам своих парней чувствуют, что их друг здорово изменился, или что у него появилась другая и может потому спешат устроить свою судьбу.

— Убедительно. Скорей всего та, что не стала ждать меня с войны, из моих писем почувствовала, что я изменился, что я уже не тот которого она знала, что возможно, я уже не человек…

— Так, ты… вы преобразились на войне?

— Да, в Великую Отечественную, когда наша часть стояла в Карпатах. Я служил в разведке и осматриваясь в здешних лесах, забрел на заброшенный хутор. Но там обретался древний дед, который приветил меня: накормил, напоил, спать уложил, ну а потом укусил. Ну и… Тогда мое преображение было довольно легко скрыть и… тогда я был сыт всегда. Но я, знаешь ли, был довольно идейным вампиром и пил только фашистскую кровь. Особенно любил гестаповцев, которых рвал на куски.

Однажды заслонил собою от автоматной очереди комбрига и, черт меня дернул, после этого вернуться с поля боя в нашу часть. Оказывается многие ребята видели, как меня прошило автоматной очередью, а я как ни в чем ни бывало продолжаю расхаживать по белу свету. Меня начали сторониться и, в конце концов, комбриг вызвал меня к себе. Пришлось все ему рассказать. Он долго матерился, но кажется поверил, потому что, как только стало известно, что к нам в часть едет особист, комбриг отправил меня к партизанам. Там, в лесах, я резвился до конца войны. Плохо ли: уйдешь ночью в разведку, подпитаешься немецкой кровушкой, а утром в землянку — на целый день отсыпаться. К концу войны какая-то сука, из так называемых однополчан, стукнула на меня и я был взят в особый отдел. Он замолчал, уйдя в воспоминания. То, что они были не из приятных, выдавало болезненное подрагивание его губ.

— Тебя… изучали? Они знали кто ты? — решилась я вернуть его в действительность. Он перевел на меня свой темный неподвижный взгляд и холодно улыбнулся.

— Меня допрашивали, как последнего мокрушника, расстреливали, били и пытали, а на мне все заживало, как на собаке. Труднее всего было выдержать пытку серебром. Одна из них, когда особист, мой одногодок, очень перспективный службист, протягивал мне серебряный портсигар, битком набитый сигаретами. Ему нравилось наблюдать, как я скуля и шипя, пытаюсь вытащить хоть одну из них не дотрагиваясь до серебра.

После, в шестидесятых, я встретил этого особиста, старого, больного, разжалованного после Хрущевской «оттепели». Он меня сразу признал, ведь я остался таким же пацаном, каким он меня помнил. Он тогда кричал, визжал, валялся в ногах, умоляя, чтобы я его укусил. Судя по той истерике, что он устроил, он умирал от рака. Я посмотрел на него и ушел, слыша за спиной его проклятья. Но меня уже нельзя было проклясть сильнее. Побои и боль, как-то забылись, а вот тот серебряный портсигар помню до сих пор.

Жить можно везде, тем более если окружающим тебя подонкам известно, кто ты такой. В общей камере, где вперемешку сидели и уголовники, и политические, я навел порядок, «попробовав» нарвавшегося на меня отмороженного пахана, не дававшего житья никому. Он-то думал, что в его камеру засунули обычного салабона из политических и решил сделать из меня Маруху. Ну и нарвался. Я перегрыз ему горло на глазах у всех, чуть ли не умывшись его кровью, потом быстренько залез под нижние нары, чтобы не попасть под солнечные лучи и там заснул. Даже не смотря на то, что я добровольно занял место под нарами, место для опущеных и политических, вся камера негласно признала меня своим новым паханом.