Короче говоря, спустя четыре года Медея развелась с этим последним не-Ясоном. Но до этого она успела, поделив со своим бывшим Пашей детей, вернуться в Колхиду. Старший, Гия, уехал с ней, а младший, Котэ, остался с отцом. Так они сами решили, потому что были уже в том возрасте, когда законом им позволялось выбирать.
На родине Медея устроилась работать учительницей русского языка и литературы, благо университетский диплом у нее имелся. Ей выделили квартиру при школе, и все как будто наладилось, и всяческое кипение страстей прекратилось. Вот только с разделением сыновей смириться она никак не могла.
…Прошло довольно много лет, настолько много, что Аннина главная жизнь, которая должна была с ней случиться, уже почти вся случилась. И тогда Анна опять услышала в трубке характерный Медеин богатый вибрациями голос. Только теперь он звучал глухо, словно весь оставался в груди, и наружу доходило лишь эхо далекого горного обвала.
Медея сказала, что давно болеет и «все нутро у нее горит».
Потом ей сделали какую-то операцию, но лучше Медее не стало. Пламя, терзавшее Медею всю жизнь, кажется, доканывало ее, выжигало изнутри. И однажды Медея вспыхнула окончательно и стала светом, бесплотным духом. Теперь она являлась по вечерам на берег моря и, заламывая руки, выкрикивала в беспокойные волны имена своих мальчиков. Но все равно никто ничего, кроме крика чаек, не слышал, да и слышать не мог, потому что не дано смертным слышать голос богини, пускай и бывшей…
Над Анниной девственностью Медея всегда любовно и добродушно посмеивалась, совсем для Анны не обидно. И еще говорила, понизив голос до обычных своих сердечных вибраций: «Анна, слушай, надо любить. Любить не страшно, запомни это. Любить не страшно. Только любовь делает нас людьми. Только любовь».
Кому, как не ей, почти богине, было знать это.
После нескольких лет выморочной необязательной жизни Анна совершенно неожиданно для родителей и себя самой поступила в Университет. Да не в питерский, мрачноватый и казематоподобный, а в московский, на русскую филологию. Села как-то в поезд, укатила в эту самую Москву, о которой давно мечтала, как три сестры вместе взятые, сдала вступительные экзамены, получила комнату в общежитии на Воробьевых горах и зажила совершенно иной, чем в Питере, жизнью. И только с жизнью «личной» все оставалось по-прежнему: то есть ничего, заслуживающего внимания, в ней не происходило. Точно весь запас любви был израсходован где-то по дороге, да и то не совсем ею.
Вожделенная Москва встретила Анну ласково. Сумасшедшие три экзаменационные недели закончились, и в ожидании результата можно было дни напролет слоняться по городу. Природа Анниной логически почти не объяснимой любви к этому городу для всех, но не для нее, оставалась загадкой. Во-первых, «Подмосковные вечера» Лидии глубоко в душу запали. Во-вторых, в Москве жили ее кумиры, прошлые и настоящие. Они ходили по всем этим Маросейкам, Варваркам, Ордынкам, Божедомкам…
Ах, музыка какая! И однажды Анна, замирая сердцем, целый квартал провожала на расстоянии — из Мерзляковского и в Хлебный — ее, ее, лучшую из той четверки…
И вот зажила Анна привольной жизнью столичной студентки. Стипендия ей причиталась, да из дома ежемесячно подбрасывали некоторую сумму, потому что дочь, которую раньше держали в непутевых, теперь зауважали.
Окно ее комнаты в общежитии выходило прямо на Москву. Не то чтобы на какую-то ее часть, а именно на всю Москву: с золотом куполов, шпилями высоток, далекой Останкинской телевышкой, изгибом реки и знаменитым стадионом в нем. Слева от Университета росли сады, а еще совсем недавно, лет тридцать назад, здесь была деревня: остатки кое-какого фундамента и несколько аллей все еще четко просматривались среди наступившего растительного хаоса. Жители окрестных домов приходили сюда осенью собирать одичавшие маленькие яблоки и груши, устраивали пикники по выходным и просто гуляли, слушая вечерами разбивавшихся в пух и прах соловьев.
Каждое утро она первым делом подходила к окну и несколько секунд созерцала городской пейзаж, окутанный, сообразно времени года, мглистой утренней январской дымкой, жарким вечерним июльским маревом или словно собранный в фокус после весенней грозы. И эти ежеутренние созерцания были, пожалуй, единственным проявлением «имперского сознания», свойственным ей в самой зачаточной форме.
Ее соседкой по комнате была девушка из Болгарии с легкомысленным и веселым именем Стефка, училась она уже на втором курсе того же филфака. И зажили они душа в душу и почти три года жили без проблем, обрастая общими друзьями и подругами.